Олеся Николаева "В большом спорте существует странная наука антропометрия. Эта наука обрабатывает физические данные известных спортсменов, а потом на основе анализа даются рекомендации по подбору будущих Олимпийский чемпионов. Наука эта работает почти впустую, потому что Великий чемпион - всегда исключение из правил, человек из ряда вон выходящий. Статистическими усреднениями олимпийцев не подготвовишь, заранее не выберешь чемпиона по уже готовым параметрам.
Ровно то же самое и с поэтами.
Хотя есть и факультет поэзии в Литературном институте, и выпускается в стране - с образованием под одну гребенку - примерно 30 дипломированных поэтов ежегодно.
Но поэтов по-прежнему мало.
А если и появляется откуда ни возьмись поэт - его явление совершенно исключительное, уникальное. Поэт не похож ни на кого: ни судьбой, ни взглядом, ни словом. Олеся Николаева исключение из только выраженного определения. Олеся окончила тот самый пресловутый поэтический факультет, она родилась и выросла в семье поэта, в писательском доме.
Поэт Александр Николаев - отец Олеси с Булатом Окуджавой
Зная судьбу Олеси Николаевой, но не читая её стихов, можно было бы со всей определенностью выразить, что тут дело ясное: писательская дочка, непотизм, и вообще с этим безобразием пора завязывать, хоть революцию затевай.
Скажу по секрету, что хотя в её подъезде живет по крайней мере 4-ре главных редактора литературных журналов, Олесю Николаеву стали печатать совсем недавно - всего лишь года полтора назад. Слишком уж примелькалась она в качестве соседки, да стихи совсем не пафосно-социалистические, даже в женский, в мартовский номер не очень вставишь.
Как какой-нибудь провинциальный литератор может “пробить” свои стихи в толстые журналы только став более или менее известным в ЦДЛовском прибуфетном пространстве, так Олеся Николаева, освобождаясь от пут чрезмерный соседской известности, напротив, пробивалась сквозь заслон доскональных знакомств. Уникальный, неповторимый поэтический голос Олеси Николаевой - голос подлинно русской православной интеллигенции.
Творчество Олеси Николаевой - лучшее свидетельство, что вопреки всем трагическим перипетиям истории 20 века, русская интеллигенция сохранилась и существует, думает и пишет.
О стихах же лучше всего, как обычно, говорят сами стихи.” Прошло тридцать лет с момента написания этого эссе, которое предваряло подборку стихов Олеси Николаевой в антологии русской поэзии, изданной под редакцией Вашего покорного слуги на языке урду (на нем говорит 100 миллионов человек).
Олеся Николаева - классик современной русской поэзии.
Все эти тридцать лет Олеся Николаева преподавала, да и по сей день преподает в Литературном институте.
Растит себе, так сказать. поэтическую смену.
Растит, да всё никак не вырастит…
Слева-направо: Олеся Николаева, Евгений Рейн, Ваш покорный слуга - на открытом семинаре в Лит. Институте
“Сад чудес” Одна из первых поэтических книг Олеси Николаевой, подаренной 36 лет назад Вашему покорному слуге.
ТРИ ВОПРОСА
— С кем ты гуляла на празднике этом?
— С мудрым юродивым, с нищим поэтом,
с иноком и с амазонкой крылатой
и со старухою бородатой.
— Кто ж послужил тебе, кто расстарался?
— Тот, кто хоть раз надо мной посмеялся,
имя коверкал, вел речи кривые
да загонял на холмы потайные.
— С чем бы здесь никогда не рассталась?
— Ах, да со всем, что в свой час причиталось
Еве с Адамом, а мне — так украдкой
кротко сияло на лестнице шаткой.
***
“Есть слова…”
И. Анненский
Я уже встаю на цыпочки, у меня от ветра цыпки,
даже сумерки меня стыдливо прячут.
Ибо сердце — что-то вроде цитры, мандолины, скрипки:
ты заденешь, а струна дрожит и плачет.
Даже птица вдруг почуяла неладное, и страхи
каждый куст толкают к разговору.
По дорогам заметались эти “охи”, эти “ахи”
и ведут луну к ущербу и разору.
Неужели ты не видишь, что творится, как тревожно
небо дышит, капли пьет, жует отраву
и несет тебе в футляре черном слово “невозможно”:
так держи — оно твое по праву.
Но такой, как я, — юродивой, странной деве нерадивой
посреди скорбей, отверженности, хлябей, кораблекрушений
с этой цитрою рыдающей, с мандолиной несчастливой,
оттого еще таинственней, оттого еще блаженней...
***
Здесь уже давно не летают птицы —
только голуби с воробьями пространство тратят.
Здесь соседская дочка мечтает уйти в блудницы —
говорит: у них жизнь интересней и больше платят.
Впрочем, здесь слова перепутаны — словно пакля,
разве что затыкают щели к скончанью века.
И когда потолкаешься с биржевиками — маклер
сам вдруг выглянет из тебя, отгибая веко...
Как легко поддаться на это веденье мер, уловок
и причинно-следственных скреп — эти все сквозные
линии сериалов, маркетингов, маркировок...
Я все буквы угадываю, особенно заказные!
А царевна-жизнь, как пленница чародея,
то корысти ищет, то копит злую сутулость.
И любая синица в руке у нее, немея,
задыхается... Она уже задохнулась!
СВОБОДА
У нас каждый год косит под високосный,
изображает Касьяна,
словно выпытывает, подступая с любого боку:
«Кто тут из вас не боится быть уязвимым, тумана
не напускает, вторую не прячет щеку?
Кто верит в Благую Руку, в смотренье это,
хранящее каждый волос ваш, как скрижали,
и первый Рим, и второй, и третий, и вот в конце-то
концов роняющее их спесь, когда они сами пали?..
А кто не верит, пусть сам со мной поиграет в прятки,
пусть сам себя сторожит, окружает кроной,
борзясь, стращает душой, уходящей в пятки,
стреляным воробьем шарахается, пуганою вороной...
И пусть сиротою казанской мямлет — чего ему? Может, хлеба?
Денег ему, покоя? Того и этого вместе?
Или, быть может, любви бессмертной ему — и земли и неба?
И даже больше — всей правоты, всей чести?
И пусть соловеет весь, вкусив утаенного меду,
тоскует, боясь расплаты, бормочет глухо...
О чем это я? Ах да, так вот — за его свободу
ни галка не даст пера, ни серая утка — пуха!»
«Кто тут из вас не боится быть уязвимым…”
***
Мне об этом сказал философ: “Вы так
удивляетесь, а ведь при всех режимах,
чтобы Россия вовсе не развалилась, ее, как свиток,
увивают пелены связей нерасторжимых”.
Вся — в любовях вечных и безответных,
вся в порыве, в буйстве, в стремленье, в тяге,
в тайнах, клятвах, кладах, словесах секретных,
взорах — через степи, вздохах — сквозь овраги.
Вся она, выходит, как бы сплошь — разлука,
ибо страсть ее — без отклика, роковая,
и стрела любая, пущенная из лука,
попадает мимо, каленая и кривая...
Этот любит ту, а та? А та — иного,
а иной — такую: в иноческое оделась.
Чтоб сверкал на всем пространстве воздуха ледяного
бескорыстно Эрос.
***
Я все не разберусь, никак не нарисую
жизнь эту — вроде бы она и с облаками,
и с птицами, чтоб петь ей аллилуйю:
с нежнейшим профилем, ан — с грубыми руками...
Она и с соснами, она и с колонками,
чтоб петь осанну ей, гулять с ее метелью,
следить за белками, судачить с рыбаками:
дыханьем свежая, ан голова — с похмелья.
И гость таинственный поклялся мне, что ночью
в краях диковинных и на путях пустынных
она являлась странникам воочью —
лицом прекрасная, да на ногах козлиных.
Высокопарная, ан блудная в ухмылке,
высоколобая она, да с низким задом,
с копной роскошною, но с плешью на затылке,
с засахаренным яблочком и ядом...
Не потому ли посредине пира
вдруг сердце падает, а в нищете суровой
так петь запросится, из города и мира
задирижировать, как в яме оркестровой?
ТАЙНОПИСЬ
Это кто в охапку тебя хватает, берёт тебя в оборот,
словно жизнь твоя перешла на чужой язык
и твердит своё непонятное, глядя в рот,
и трясёт за плечи, переходя на крик:
“Отвечай, старик, кто в пропасть тебя несёт?
Отвечай, солдат, кто толкает тебя на штык?”
Если Книга Жизни зашелестит — солгут
словари и словники, и челядь собьётся с ног,
и толмач изнеможет, пытаясь понять, в чём тут
связь слов в предложении, синтаксис, толк и прок.
Кто завил тебя, молодица, в жестокий жгут?
Кто скрутил дружка удалого в бараний рог?
Так сиди сама разбирай буквы своих шагов,
когда их выписывает трость книжника-скорописца, когда с войны
чувства к себе возвращаются, из берегов
реки выходят, и дебри опалены:
что это там за посланья в чёрных конвертах снов?
В жёлтых конвертах дней с подветренной стороны?
И о чём так грохочет на крыше под ливнем жесть
И с последней алой улыбкой шиповник глядит, глазаст,
И с таким лицом, словно нас ещё не настигла Благая Весть
И ключи от мира носит Экклезиаст?..
…А пойди, попроси у него вина, попроси поесть,
он ключами-то звякнет, но камень с земли подаст.
“Так сиди сама разбирай буквы своих шагов…”
Икона в Айя-Софии
ШИПОВНИК
Кажется, уже шиповник видит,
как меня обидели, и сам
вянет, сохнет, ропщет, ненавидит
и взывает к небесам.
Потому что он — открыт, глазаст и чует
запахи тревоги и беды,
у порога, словно страж, ночует,
письма шлёт в небесные суды.
Мучаю его я тем, что плачу,
тереблю, взываю: “Ну хоть ты
выслушай!”, дотрагиваюсь, трачу,
обрываю чёрные кусты...
Потому что знает всё живое:
брат ему — трагический герой,
повторяет дерево кривое
вывих сердца, помысел кривой.
И теперь он смотрит, как виновник:
— Ты прости, я слаб, я недвижим!
— Жаль, я говорю, что ты — шиповник,
а не воин и не херувим!
“Кажется, уже шиповник видит,
как меня обидели…” -
***
Разве ты не знал бедности,
застенчивость не прятал в обшарпанном рукаве?
Папироской обиды разве впотьмах не дымил?
А перед зеркалом — разве не проводил рукой по стриженой голове:
глаза беспокойные, подбородок безвольный, — сам себе не мил?
Разве ты не сворачивался калачиком, чувствуя, как велик
мрак за окном, как туманна даль, как всадник с конём высок?
И вот-вот ураган размечет по миру обрывки книг,
перепутает имена, опрокинет звезды, собьёт идущего — с ног?
Разве тебе не слышались голоса неясыти, выпи, скимна, — вестников бед?
Сердце не обвивала ль горечь наподобие змеи, вьюна?
Вьюга ль не угрожала, что мать стара, и отец дряхлеет,
а брата и вовсе нет,
и некому защитить младенца, отрока, подростка — мальчик на все времена?
И теперь, когда ты — матёрый, как волк, и пуган, и тёрт, и бит,
как морская галька, обкатан, пригнан волной со дна,
в мёртвой воде замочен, на солнце выжжен и сыт
сам собою по горло — какая твоя цена?
Ты дедушку пережил по возрасту, врага по росту догнал,
ты Музе купил за ассарий пять малых птиц,
горячим воском закапал землю, в лицо узнал
средь пленниц душу свою — под жирным гримом блудниц.
И вот, искушённый, ты знаешь всех поименно — и мир и боль,
но томит и томит вина, подкапываясь, как тать, —
перед тем — из бедной семьи, застенчивым, выстриженным под ноль:
то пряник хочется ему дать, то просто к груди прижать.
* * *
Кто юности своей не дописал страницу,
Тот в старости бодрится, молодится,
Изображает пылкость и кураж,
Ломая карандаш.
Но прочитай — и, судя по отрывку,
Видать, не укатали горки сивку,
В пороховницах порох цел и сух.
Хотя перо повылезло и пух.
Но бойки старички, кокетливы старушки
И после небольшой утруски и усушки,
И блеск в глазах, и шутка льнёт к устам…
И только подлый дух крадётся по кустам.
Бывает даже так: вдруг посредине смеха
Лицо изменится, звук превратится в эхо.
И чья-то тень мелькнёт в зрачках, но вновь
Чуть-чуть лукавя, изогнётся бровь…
И вновь взыграет золотая рыбка,
Плеснёт хвостом, земля качнётся зыбко.
И как бы на скрипичный ключ игры
Сам ангел смерти заперт до поры…
* * *
Ты выше ценишь не изделие,
а ткань, состав и вещество:
прочнее камня, легче гелия
и тоньше света самого.
А я представь — любуюсь формою,
такой симфонией чернил,
как будто с партитурой горнею
художник вымысел сроднил.
Такой — Платона — взгляд понравится
старухе дряхлой без лица.
Ведь образ — цел: она — красавица
и Муза, Муза до конца!
В небесных списках так и значится.
А что потрескался фарфор,
мех вытерся и тень корячится,
так не о том и разговор.
Кого встречают там на лестнице?
Не бабку ведь — живот раздут…
Нет, руку подают прелестнице
и в сад под музыку ведут!
Юрий Зафесов
Поток поэтического сознания, в котором живет Юрий Зафесов, настолько силен, что он порой не успевает записывать строфами услышанное из космоса - стихи прозой неудержимы. Поэт не придает особого значения форме записи - ему важно самому увидеть услышанный им гул, говоря по-современному - уже отформатированным в словах - на бумаге, на экране.
Стихи Юрия Зафесова рождаются в стихии языка.
И не только Муза “с дудочкой в руке”, а Веды, Боги славян, неведомыми знаками Перуна продолжают являться ему прямо в мозг глаголящими видениями...
Юрий Зафесов родился на Ленских золотых приисках.
По крови - русский, тунгус, адыг.
По судьбе крепкий хозяин: “Я знаю: самый лучший дом — дом, обнесённый частоколом”, в душе - странствующий отшельник.
Юрий Зафесов впитал дух охотников, старателей, открывших и освоивших Сибирь.
Первопроходец просодии, новой фонетики, загадочной образности, Юрий Зафесов говорит энергичным и четким стихом неведомые и прекрасные речи.
КРОНА-КОРНИ
Время землей накормит
Память о судных днях.
Крона она же корни.
Птицы поют в корнях.
Бездна молчанье любит
В племени и в роду.
Спите, родные люди!
Скоро я к вам приду.
Не прошагаю мимо
Хряской десницы дня.
Только моей любимой
Дайте чуть чуть меня.
Дайте последней муки
Сверзшемуся лучу.
Я, распахнувший руки,
Вдаль на спине лечу.
Парисы и богине,
ну же пускайтесь в пляс!
Светлые берегини
Знайте: Бог любит вас!
Крона она же корни
Выстудится в пути…
Ком из огня и скорби,
Бездну перекати!
ПАМЯТИ Э. РЕНАНА
Иисус раскурил сигарету,
перед вечностью грезя во сне.
Из любви, не за пагубу эту,
я погладил его по спине.
Мир кроил и кроил трафареты,
в перекрестиях плавил металл.
Пепел пал, и в огне сигареты
чуть насмешливо ад всклокотал.
Я на памяти сделал зарубку:
«Рим дремал. Пили кровь комары.
Вождь сидел и посасывал трубку,
в ней сгорали и гасли миры.
Обратился ко мне: « За острогом
пой, звереныш, про меньшее зло,» -
и добавил: «Все ходим под Богом,
в том нам больше других повезло».
“Рим дремал...”
***
Е.Д.
В каком году, в каком-таком бреду
ответное возникнет «кукареку».
Я улицу никак не перейду
ведь мне она напоминает реку.
Река… строка… непостижимо дно.
На дальний берег я гляжу подолгу,
поскольку там горит твоё окно,
но я, как ветер, в поле верен долгу.
Долги, долги! Нова моя тоска.
Напр я жена весны спинная хорда.
Течет река, свинцовая река,
она безмолвна после ледохода.
Текут века. Крепчает звездный хор.
Мелькают миги. Наступают сроки.
И вот горит не бакен, светофор,
смешав непримиримые потоки.
Прости, мой друг! Тоскою обуян,
влекусь душой к границам и заставам.
Ведь улица впадает в океан,
смыкаясь за спиною ледоставом.
ЖЕРТВА
В.Карпцу
Среди тревожных и угрюмых, живущих в камерах и трюмах, он был один, в его скиту приют был зверю и скоту.
И он был зверем, жил с потайкой, когда-то хаживал по тайгам. И были сны его легки, когда не зубы, но клыки.
Но за бревенчатым порогом, однажды городом-острогом ему явился мир иной, пропахший серой и войной.
В нем предстояло оглядется, познать углы и оглоедство, пожить соборно и гуртом, и только после стать скотом.
Все потому, что был он – жертва, строка семейного бюджета, где учтены и скот, и зверь - сперва отрежь, потом обмерь.
Но различив тропу иную, он поспешил за окружную, взбежал из общества к судьбе, стал космос взращивать в себе.
Чтобы однажды тихо, мирно произвести подмену мира. Подмену чертежей и смет - чтоб только сон и только свет. Предвидел, если рот откроет, в него ударит астероид, а душу чуть приотворит – его сожжет метеорит.
Того страшась, ваял без меры перемежаемые сферы. И все обставил шито-крыто – но засвербело то, что крипто. Он вышел в ночь – и стал иным. Его окутал лунный дым. И он услышал тишь и тщанье,
Полнозвучащее Молчанье. Склеп мирозданья отворил - как сам с собой заговорил.
«Живи, ничтожный, вниз клыками, что в мякоть врежутся клинками. По группе крови стань масон.
Там тоже лунный свет и сон. Но воскудахтав на насесте, не отряхай чужие сети.
Горишь – гори, гниешь – воняй, но ход светил не затемняй».
На пыль веков посекся волос, и внутренний сменился голос: «Молчать не значило зачать, тьма в принципе должна звучать.
Ты – Я сквозь Я, могуч и жалок, рожай чудовищ и русалок, доверься внешнему уму, я все считаю и пойму.
Ну а пока не вызнал дно – немое взращивай зерно. Ведь ты мой сокровенный Космос,
Второй мерцательный и косный, хранимый в мириадах Я,
но вас не так уж до … каркаса, вы суть критическая масса, иной вселенной, что по ту… перезаполнит пустоту.
Ничтожный не смирил гордыни, вскипел: «Навеки и отныне я космос твой на черный день? Разоблачи меня, раздень, воздень из ямины на кочку.
Спалишь всего лишь оболочку, охватишь адовым огнем, но потаенный мой объем внезапно станет Сверхобъемом…»
Вдруг замолчал: «жизнь вышла комом: сошлись цари и глухари – кто был снаружи, стал – внутри».
… Светло в скиту. В чем суть сюжета? Ты это Я. Мы оба – Жертва. А весь вселенский окоем – всего лишь внутренний Объем.
Давай умолкнем над обрывом в затишье перед новым Взрывом, в спирали скрученных борозд услышим хруст костей и звезд.
05.05.16
***
В.Б.
Никшните чудь и мордва!
В путь Коловрат и Евлогий!
Знаю, что берега два;
помню — крутой и пологий.
Пробую спирт и вино,
чту булыган и крупицу.
Чую, что сердце одно.
Вижу: двуглавую птицу.
Вроде сумели связать
кровной порукой округу...
Что ты мне можешь сказать,
если мы вепри друг другу?
В плесени, в тине, в поту
Царствия ищем и Ханства.
Вот и стоим на мосту,
не размыкая пространства.
Хватит! Трезвей, пригубя,
в степи бескрайние выйдя.
Ты ненавидел, любя.
Я же любил, ненавидя.
Тяжек запальчивый грех
к ликам причислить и рыла.
Небо — всего лишь орех.
Катит и мчит.
Шестикрыло.
“На плечи взвалим облака…”
***
Глух оселок.
Хромает слог.
Душа росой отморосила.
Когда тебя сбивает с ног
и мнет неведомая сила
вбей крюк!
Гумно населено,
и по ночам собаки лают.
У твари утвари полно,
поленья полымем пылают.
Косые сажени в окне
сажают суженых на лавки.
Золовки жарят на огне
царевен крапчатые лапки.
Вбей,
вколоти в колоду крюк!
И в шапке,
скроенной из шавки,
войди в краеугольный круг,
где парки,
жмурки
да куржавки
плывут в приют
или в притон
и распадаются на звуки…
Ты спишь,
но подступает Он,
кого ты выдумал от скуки.
“Водопад” - сборник стихов поэта
***
Тане
В кромешной темени светла,
во сне потягиваясь сладко,
ты прошептала-обожгла:
«Я – оловянная солдатка…»
Очнись, опомнись и найди
для жизни мирные пароли!
Пусть оловянные дожди
лудят изношенные кровли.
Пусть проводившая меня
калитка стонет тихо-тихо
и посреди большого дня
рыдает старая пластинка,
свою сжигая колею…
Любовью,
ревностью ли мучась,
благословляю я твою
непредсказуемую участь.
1949 год.
Как-то раз в московском кабаке, где клялись и изливали души, дед мой замер с рюмкою в руке и заметил вскользь о Колчаке, мол, ученый был морей и суши.
За окном сорок девятый год. И сосед, накушавшийся жирно, заблажил: «Чей камень в огород? Говоришь, ученый – не вражина? Полагаешь, зря, мол, в Ангару… – засверкал трофейными часами. – Ты мне, брат, пришелся по нутру, надо обменяться адресами»…
«Адрес мой, – дед мыслью не слабак, произнес, как высказал доверье, – родина летающих собак, дальняя сибирская деревня».
***
А.П.
Гордись убежищем, чалдон,
белёной печью, чистым полом!..
Я знаю: самый лучший дом —
дом, обнесённый частоколом.
Я к неприкаянным не строг,
пусть ищут вольное становье!
Мой дом – не капище, не стог,
но ощерённое гнездовье.
Кому – шурфы, а мне – графин.
Во мне – бескрайность и приволье…
Там всякий, кто не серафим,
падет на вздыбленные колья.
СТЕЗЯ
Признай Эзопа в парне шустром. Хлебнув елей из пиалы, раскинь умишко парашютом, летя в объятья со скалы. И не смоли чужую лодку, купая облако в пыли. Дослушай певчего соловку, затем соломку подстели.
Срывая голос паровозный, тряся мошонкой и мошной, трудолюбив как жук навозный, кати окатыш – шар земной. Кати осиный гул к обрыву, сноровист, хоть и неказист. Лови сверкающую рыбу, что рябью заводь исказит.
Пусть вспыхнет, сделав заводь темной (коль выпить заводь ту нельзя) над переправой замутненной незамудненная стезя!
***
В житии прогорклом и погаслом,
старый Киренск – мой спасенный рай.
Я умел испортить кашу маслом,
всё во мне творилось через край.
Дед Мелетий, не гневись на внука!
Я на твой покой не посягну.
Мне доступна поздняя наука
собирать по крохам тишину.
ДВА МОТИВА
Валентину Устинову 1.
Мы тем и будем знамениты, что пастухи вселенских смут, семиты и антисемиты, нас не оценят, не поймут. Мы не задушим их в объятьях, не станем бить из-за угла – в метафизических понятьях продолжим спор добра и зла. Прикроем русское пространство, на плечи взвалим облака. Есть два мотива мессианства – «гоп-стоп» и «песня ямщика».
Есть мы с тобой, что неучтиво над звездной бездной осеклись, провидя век, где два мотива слились, смешались и сплелись. Сошлись, как сходятся в проулке, тиран и жертва, бог и черт, градоначальники и урки, и с казнокрадом – звездочет. Провидец с фигою в кармане и переделкинская фря – они в итоге пониманья и Февраля и Октября.
А нам по нраву жизнь июля и августа, и сентября, где муравейники и ульи, и подмосковная заря. Где с золотой каёмкой блюдца, с кофейным контуром веков – не зодиаки властолюбцев и гороскопы дураков. В нас суть грядущего другая. Совсем иной водораздел.
Бродяга, грусть превозмогая, из-за Байкала углядел – как бронзовеют от заката, в хитросплетениях молвы, два вахлака, два азиата на берегу реки-Москвы.
Оставив эго в первом встречном, не убоявшись тупика, давай подумаем о вечном – построим замок из песка. (Не третий Рим и не Афины, и – не дай Боже! – Голливуд.) Тогда разумные дельфины нас, неразумных, призовут в глубь мирового океана за вулканический ожог, где грозный рык Левиафана глух, как пастушечий рожок.
Туда, откуда взгляд не кинешь в ветхозаветные края, на Атлантиду и на Китеж – сквозь суть догадки бытия. Где киль Летучего Голландца распашет хлябь над головой. Где черепаший хрупок панцирь, совсем как опыт мировой. Где метеорами слепыми завьюжит космос, глух и пуст, когда под слоем звездной пыли Господен Перст означит путь. Путь от Ковчега до борделя апостолов и зазывал. И нас на берег Коктебеля забросит тридевятый вал.
Очнемся – поздно или рано? Богов вселенная родит: в объятьях Максимилиана и обгорелых Афродит. Покаты плечи. Смутны речи. Штормит полуденный стакан. Земные страхи вечность лечит. А это значит – Океан.
***
Что смеешься, милая мулатка,
Дозволяя каждому - своё.
У Христа за пазухой не сладко -
В подреберье римское копьё.
***
Дорогу через ров осилит отрок
под птичий взмах и под земной замах.
Песочные часы воздвигнут остров,
где можно жить в ушедших временах.
В небесной колбе кротко, ненастырно
всклубится Тот, кто заново иском.
В низинной колбе – знойная пустыня,
сухое небо, смытое песком.
Часы-весы в песок стирают камни,
пересыпая каинов в веках,
где в чашах двух – двух бездн перетеканье
трепещет на вселенских сквозняках...
ФОТО ЛЮБЕЗНО ПРЕДОСТАВЛЕНЫ СЕРГЕЕМ АЛИХАНОВЫМ