В последний год жизни Александра Блока три юных петербургских поэта, чьи сердца разрывались между акмеистами, символистами и, как ни странно, их непримиримыми соперниками – футуристами, в одном конверте послали свои стихи автору «Двенадцати». Отметив лишь одного из них, Блок не обратил внимания, пожалуй, на самого талантливого – будущего знаменитого обэриута Александра Введенского. В прекрасном предисловии к наиболее полному его однотомнику «Всё» (2011) А. Герасимова предположила, что Блока не заинтересовали стихи, которые «слишком попахивали самим Блоком». Но строфа, на которую она ссылается, больше похожа на Заболоцкого, каким он еще предстанет в своих «Столбцах»:
У загнанного неба мало
Глядят глаза на нас, когда
Влетают в яркие вокзалы
Глухонемые поезда.
То, что Блок не разглядел во Введенском поэта, не было случайностью. И Введенский, и его друзья, которые назовут себя чинарями, имея в виду не бюрократический, а духовный чин, или обэриутами, причудливо обыграв название своей группы – Объединение реального искусства, решительно выламывались из традиции. Случайностью было то, что их письмо попало к Блоку в тот момент, когда между ним и его молодыми корреспондентами уже прошла трещина, которая, как после землетрясения, рассекла русскую жизнь. И молодежь была обречена жить в другой России, откуда в Россию блоковскую и поезда не ходили, и писем никто не писал.
Если футуризм родился из протеста против обветшавшей монархии, разъеденной декадентством, распутинщиной и либеральщиной, то обэриутство возникло в называвшей себя социализмом нагловатой монархии шариковых, восстановившей крепостничество – и не только крестьянское, но и пролетарское, и интеллектуальное. Это было парадоксальное государство, чьи реалии шли вразрез с объявленными идеалами, собственной конституцией, гарантировавшей свободу слова, собраний, совести и честность выборов, и своими главными лозунгами, будто власть принадлежит Советам, земля – крестьянам, а фабрики – рабочим.
Всё превращалось в абсурд. И обэриуты, абсурдизируя абсурд, прививали обществу его микробы, чтобы выработать иммунитет к ним. Но при этом ограничивались констатирующим скептицизмом, потому что многое потеряли и не пытались возлагать надежды на будущее, чтобы не потерять еще больше.
Уже в гимназии Введенский познакомился с Яковом Друскиным и Леонидом Липавским, своими первыми единомышленниками среди постепенно насаждаемого стадного немыслия. Друзья не играли в заговорщиков и не были ими, трезво понимая, что если не все еще схвачены, то всё уже схвачено.
Летом 1925 года Введенский знакомится с Даниилом Хармсом, а в конце 1927-го они и создают Объединение реального искусства (ОБЭРИУ), куда входят также Игорь Бахтерев, Константин Вагинов, Николай Заболоцкий, Борис Левин и др. Затем к ним присоединится Николай Олейников.
Своеобразие Введенского очерчено в обэриутском манифесте 1928 года, где раздел о поэзии написан Заболоцким:
«А. Введенский (крайняя левая нашего объединения) разбрасывает предмет на части, но от этого предмет не теряет своей конкретности. <…> Если расшифровать до конца, получается в результате – видимость бессмыслицы. Почему – видимость? Потому что очевидной бессмыслицей будет заумное слово, а его в творчестве Введенского нет. Нужно быть побольше любопытным и не полениться рассмотреть столкновение словесных смыслов. Поэзия не манная каша, которую глотают, не жуя, и о которой тотчас забывают».
Нарочитую хаотическую разбросанность стихов Введенский дисциплинирует, сгущая по временам поэтические импульсы до прозрачных формул. Их легко представить вылетающими из мясистых губ материализовавшихся персонажей художника Олега Целкова:
Пойду без боязни
смотреть на чужие казни.
Хочется, хочется,
хочется поворочаться.
Я нахожусь в великом раздраженьи
Есть у меня потребность в размноженьи
О ты широкая красавица
Хотел бы я тебе понравиться
Если создан стул, то зачем?
Затем, что я на нем сижу и мясо ем.
В стихах Введенский заглянул в самую гущу зачаточного совмещанства, так блестяще изображенного в рассказах Михаила Зощенко, а потом, в своем расцвете, доизображенного в песнях Владимира Высоцкого и картинах Олега Целкова. Но это уже история. Кто же возьмется показать, как осмеянные в прошлом совмещане стремительно эволюционируют сегодня в суверенных капмещан в нашей отдельно взятой стране?
Их – этих триумфально размножающихся особей – становится всё больше и больше, а интеллигенции всё меньше и меньше.
В воспоминаниях о Введенском несколько раз упоминается молодой Сергей Михалков. Как и обэриуты, он много печатался в детских журналах, и я, конечно, помню те стихи до сих пор. Но вот прочел его недавнюю мемуарную книгу, надеясь найти хоть какие-то слова раскаяния в том, что он участвовал в травле писателей, в исключении их из союза. Или в том, что, будучи во главе конкурсной комиссии, выбиравшей текст нового Гимна России, присудил первую премию себе за перелицованный гимн сталинских времен, который и запомнить невозможно. Но нет, не нашел он в себе сил попросить прощения за сделки с совестью. Вся книга – итог более чем девяноста лет жизни – сплошное самооправдание.
А ведь прав был Введенский, напоминая нам, что есть моменты последней честности, как перед лицом смерти, когда человек должен прокрутить заново всю жизнь и сказать себе и другим, в чем он был виноват.
чтобы было всё понятно
надо жить начать обратно
Конечно, кому-то после такой прокрутки может стать страшно, как становится не по себе одному из персонажей Введенского:
где же, где же? он бормочет
где найду я сон и дом
или дождь меня замочит
кем я создан? кем ведом
наконец-то я родился
наконец-то я в миру
наконец я удавился
наконец-то я умру
Так, Александр Фадеев не простил себя, сам вынес себе приговор. Как руководитель Союза писателей он должен был ставить подпись на уведомлениях с Лубянки о предстоящих арестах подведомственных ему коллег. Кого-то из них он со временем пытался вытащить из ГУЛАГа. В частности, вместе с Василием Ажаевым ему удалось добиться освобождения из ссылки Заболоцкого – об этом мне рассказал сам Николай Алексеевич. А приятель Фадеева по РАППу, Иван Макарьев, вернулся лишь после многих лет отсидки, когда начали выпускать лагерников по реабилитации. Он сильно пил, в подпитии ходил к даче Фадеева, швырялся камнями, кричал: «Сашка, призраки пришли!» Говорят, именно это и подтолкнуло Фадеева к самоубийству. А Макарьев стал секретарем партбюро в Московской писательской организации, собирал партвзносы и, одержимый своей пагубной страстью, однажды их растратил. После выговора впал в депрессию и взрезал себе вены.
Подобно Хармсу и Олейникову, Введенский погиб в заключении. Это случилось в поезде, на этапе из Харькова в Казань, а как – кто теперь разберет.
Абсурдная власть боялась абсурдистов. Конечно, она не понимала того, что они писали. Но в этих писаниях власти мерещилось издевательство над ней, презрение, и в своем зверином трусливом инстинкте она не ошиблась.
Страшно потерять тех, кто умеет разглядеть смысл жизни даже в видимой бессмыслице, но не довольствуется видимостью смысла, лишь бы уцелеть любой ценой, даже ценой совести.
Элегия |
* * *
|