Posted 16 января 2012, 20:00
Published 16 января 2012, 20:00
Modified 8 марта, 05:58
Updated 8 марта, 05:58
А можно, подняв веки и перемахнув века, удивиться тому, как интригующе-странно звучит почти нетронутый пушкинский текст в устах современных людей в дорогих деловых костюмах и в обстановке Москвы XXI века. Очевидна невозможность без зазора вписать драму, написанную в первой трети XIX столетия на материале начала XVII, века в нынешнюю Россию, но то, что несовпадение текста и фактуры может стать эстетическим феноменом, довольно неожиданно. Между тем первый же кадр картины – снятая Павлом Костомаровым (который и сам по себе отличный режиссер) с нижней точки сцена в лимузине между Шуйским (Леонид Громов) и Воротынским (Дмитрий Певцов) в лощеном обличье нынешних высших чиновников – художественно убедителен как раз парадоксальностью наложения приподнятой стихотворной речи на прозаическое поведение персонажей. И в дальнейшем контраст между несходством исторических обстоятельств и актуальным значением пушкинской речи будет постоянно будоражить воображение, заставляя примерять сказанное «там и тогда» на то, что говорится здесь и сейчас. Взять хоть гениально произносимые Леонидом Парфеновым в роли кремлевского глашатая слова: «Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом», отсылающие к столь же беззастенчиво-искреннему вранью пресс-секретарей и политкомментаторов. Эта, если угодно, брехтовская дистанция привносит в толкованную-перетолкованную пушкинскую драму новые смысловые оттенки, но главным образом новые чувства. Обновляющее чувственное воздействие – вот, пожалуй, главный эффект проделанного театральным режиссером кинематографического эксперимента над классикой.
Сам по себе прием осовременивания классического произведения имеет столь солидную традицию, что уже может считаться классическим, хотя почти всегда встречает едва ли не запланированный отпор ценителей старины, блюстителей чистоты жанра и некоторых читателей, наивно уверенных в том, что существует единственное правильное прочтение романа или пьесы, притом подсказываемое самим текстом. Но не менее раздраженную реакцию вызывали обычные экранизации «Бориса Годунова» вроде замшелой кинооперы 1954 года или вышедшего в 1986 году фильма Сергея Бондарчука, наведшего тогдашних зрителей на мысли не об исторической судьбе России, а о сходстве драмы Бориса в исполнении Бондарчука с драмой самого режиссера, чья «неприкасаемость» была потревожена во время революционных событий в Союзе кинематографистов СССР. «Борис Годунов» Анджея Жулавского (1989) до нас не дошел и не оставил следов в российском общественном сознании, а жаль, потому что кому-кому, а полякам есть что сказать именно об этой части российской истории.
Стоит также вспомнить двенадцатилетней давности театральную постановку «Бориса Годунова», осуществленную британцем Декланом Доннелланом с Александром Феклистовым и Евгением Мироновым в ролях Бориса и Самозванца, где персонажи тоже ходили в современной одежде и пользовались новейшей бытовой техникой, но этот антураж не был привязан к России 2000 года, а напоминал скорее о вневременном или лучше всевременном значении пьесы о царе-убийце, посланном ему в наказание самозванце и громко безмолвствующем народе. Но в спектакле Доннеллана, равно как и в других театральных или экранных осовремениваниях классики («Братья Карамазовы» Петра Зеленки, «Дядя Ваня с 42-й улицы» Луи Малля, «Гамлет идет в бизнес» Аки Каурисмяки или давний любимовский спектакль с Высоцким), не было и не могло быть кинематографического переплетения современных реалий и классического текста, которое бы наглядно демонстрировало их сходство и различие, поскольку целью постановщиков было устранение самого этого различия. Тогда как у Мирзоева и подобранного им блестящего актерского ансамбля во главе с Максимом Сухановым – Борисом, Леонидом Громовым – Шуйским и Андреем Мерзликиным – Лжедмитрием как раз временной зазор является источником своеобычного художественного воздействия.
Если же говорить о чисто смысловых новациях мирзоевской интерпретации «Бориса Годунова», то главная из них определяется первыми же словами пьесы, произнесенными Воротынским и принятыми режиссером фильма как руководство к действию: «Москва пуста». Проще говоря, Владимир Мирзоев вольно и вместе с тем невольно (из-за маленького бюджета не позволяющего собрать подобающую массовку) избавил Москву и заодно великую пьесу от постоянно (и двусмысленно) упоминаемого Пушкиным народа, возведенного позднейшими, особенно советскими, толкователями в ее главное действующее лицо. Но эта, так сказать, марксистско-ленинская версия пушкинской драмы – всего лишь одна из многих допустимых хотя бы в силу того, что сам Александр Сергеевич первоначально закончил «Годунова» не тем, что «народ безмолвствует», а тем, что он кричит: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» В картине Мирзоева народ – закадровая зрительская масса, олицетворяемая на экране сидящими перед телевизорами типичными представителями – простонародной и культурной семейками, которые символизируют социальное расслоение общества. О том, соответствует ли это действительности и как все обстоит «на самом деле», можно спорить, но провокационное назначение сцен перед «зомбоящиком» несомненно. Об этом можно судить, в частности, по нескрываемому негодованию некоторых, в том числе образованных зрителей фильма, возмущенных этой низкой и недостойной, по их мнению, пародией на пресловутую «роль масс в истории». Впрочем, не стоит и чрезмерно восторгаться картиной, вовсе не лишенной реальных, а не воображаемых недостатков: эксперимент есть эксперимент, в том числе над самим собой.