Ровесник века, гимназист, превратившийся на два года в красноармейца. Но красных звезд никогда не воспевал, только просто звезды. Женившийся на дочери директора музея, он сам стал музейной ценностью как не расстающийся с любимой муж.
Не надо мне, не надо
Ни шлема, ни щита.
О, легкая отрада,
О, сладкая тщета!
На самом деле щит от современности у него был – это его архаичность. Посмотрите, какая она классная, – почти Блок:
Неслыханных песен потребуй,
К блаженству меня приневоль –
Глазами, в которых всё небо,
Руками, в которых вся боль!
Вместо формулы «Коммунизм – это есть Советская власть плюс электрификация всей страны» Кочетков объявил три свои постулата:
И я подъемлю с горьким гневом
Три ноши: жалость, нежность, страсть, –
Чтоб всепрощающим напевом
К твоим ногам порой упасть.
И сердца смертную усталость
Ты мучишь мукой долгих лет –
Затем, чтоб нежность, страсть и жалость
Вновь стали – холод, вихрь и свет!
Советской власти он решил помогать, чтобы она была покультурней, ибо, когда ее не станет, культура сохранится. Беззлобно и честно. (А может быть, честность всегда беззлобна?) Поэтому и взялся за переводы чуть ли не со всех языков сразу. И ведь получалось – архаично, но красиво:
Глубокая страсть не похожа на юные муки:
Она не умеет стонать и заламывать руки,
Но молча стоит, ожидая последнего слова,
К блаженству и к гибели
с равным смиреньем готова…
Для блаженства шансов, правда, было маловато, а для гибели – хоть завались.
В 1932 году, когда Сталин, играющий «услугами полулюдей», прибирал к рукам нашу постепенно расчеловечиваемую страну, родилось одно из самых человечных стихотворений русской поэзии XX века «Баллада о прокуренном вагоне» со знаменитой строчкой «С любимыми не расставайтесь!». Не ко времени было такое дитя, и ходу ему долго не давали. Но добрые люди до конца не вывелись и потихонечку, полегонечку все-таки поставили его на некрепкие ножонки и ходить, не особенно громко ступая, научили. Слышал я от Героя Советского Союза Генриха Гофмана одну любопытную историю, рассказанную ему Георгием Байдуковым, летчиком из чкаловского экипажа. Валерий Чкалов любил и знал стихи, и, когда Сталин ошарашил его, спросив, не возьмется ли он возглавить НКВД, Валерий Павлович вместо прямого ответа прочел наизусть чье-то ходившее по рукам стихотворение с заклинанием: «С любимыми не расставайтесь!» А затем пожаловался, что и так семьи почти не видит.
Ветераны слышали это стихотворение на фронте, заключенные – в лагерях. В 1948 году я переписал его в свой маршрутный дневник у одной геологини из Алтайской полиметаллической экспедиции и бормотал магические строки, как зачарованный. А впервые напечатал «Балладу…» Александра Кочеткова Лев Озеров в альманахе «День поэзии» в 1966 году, через 13 лет после смерти автора. Стихотворение ошеломляло немедленным внедрением в память, подчиняло раскачивающему вагонному ритму, когда воображаемый локомотив, ворочая черносверкающими суставами, с грохотом неумолимо летел в смерть. Читатели чувствовали себя внутри этого обреченного поезда, падая в поджидающую их бездну небытия под тренькающее подпрыгивание стаканов в подстаканниках на столиках.
Это крушение не было никакой метафорой. Как рассказывала вдова Кочеткова, ее муж, гостивший вместе с нею в Ставрополе, у тестя, решил задержаться и сдал билет. Это спасло ему жизнь, так как тот самый поезд, который он пропустил, потерпел крушение на станции Москва-Товарная.
Почему же больше трех десятилетий стихотворение не печатали?
Думаю, потому, что в нем была апокалиптическая предсказательность хрупкости нашего мира. Слишком самоуверенно и самоуспокоительно мы пели: «Союз нерушимый республик свободных…». Решимость сильно запоздала, а вот рушимость поползла. Полным опровержением радужных слов «За столом никто у нас не лишний…» звучали пронзительные строки о заброшенности людей: «Но если мне укрыться нечем От жалости неисцелимой, Но если мне укрыться нечем От холода и темноты?» А какие неконтролируемые подспудные мысли вызывали строки: «Нечеловеческая сила, В одной давильне всех калеча, Нечеловеческая сила Земное сбросила с земли»! Да ведь это уже попахивает «Котлованом» Андрея Платонова.
Когда Эльдар Рязанов включил «Балладу о прокуренном вагоне» в свой фильм, она обрела новую жизнь, ее рефренная строчка стала названием пьесы о любви Александра Володина. Но неправы будут те, кто отнесет многоплановый шедевр Александра Кочеткова к разряду просто-напросто любовной лирики.
Кочеткова принято считать автором одного гениального стихотворения. И оно волей-неволей заслонило его другие стихи.
Михаил Светлов на склоне лет не очень любил читать «Гренаду», потому что на выступлениях докучливо просили прочесть именно ее. Константин Симонов в поздние годы тоже неохотно читал «Жди меня». Когда я раскрыл анонимность Иона Дегена, автора гениального восьмистишия «Мой товарищ в предсмертной агонии…», он отнесся к моему восхищению несколько ворчливо и потому, что я опубликовал ходившую по рукам чуть переделанную версию, и потому, что я так же высоко не оценил других его стихов.
В «Поэме о молодом серпе» Александра Кочеткова мир представлен «стеклянной бусинкой», которая к тому же неминуемо разобьется на миллион осколков. А в это время Россия в обязательном порядке пела: «Мы наш, мы новый мир построим…» Но если согласиться с Кочетковым, то построить невиданный новый мир собирались внутри бусинки, каковая заведомо обречена. Значит, были люди, которым эта бусинка казалась цельнозамкнутой, неразбиваемой. Они даже гордились этой неразбиваемостью, потому что чувствовали себя хозяевами в отдельно взятой бусиночной стране.
У одного из современников Кочеткова, Владимира Щировского, сына царского сенатора, прорвался метафорический образ капли, в которую он водворен, как в одиночку:
Вселенную я не облаплю –
Как ни грусти, как ни шути,
Я заключен в глухую каплю –
В другую каплю – нет пути.
А что если почувствовать себя, к примеру, в другой капле, в которой заключен не ты сам и даже не другой человек, а, скажем, кот? Тогда родится стихотворение «Памяти моего кота».
Это уже иная ипостась того же Кочеткова. Но откуда такая слабость в последней строке: «…Ничьей любовью не согрет»? Неужели нельзя чувствовать и себя согретым, если твое стихотворение согревает многих и многих? И как же история с Чкаловым? Если это не легенда, то оно, это стихотворение, помогло ему остаться Человеком с большой буквы, каким он и был изначально. Но мало ли, кто кем был изначально. Главное, кто кем остался.
Памяти моего кота В приветливом роду кошачьем Ты был к злодеям сопричтен. И жил, и умер ты иначе, Чем божий требует закон. Мы жили вместе. В розном теле, Но в глухоте одной тюрьмы. Мы оба плакать не хотели, Мурлыкать не умели мы. Одна сжигала нас тревога. Бежали в немоте своей, Поэт – от ближнего и бога, А кот – от кошек и людей. И, в мире не найдя опоры, Ты пожелал молиться мне, Как я молился той, которой Не постигал в земном огне. Нас разлучили. Злой обиде Был каждый розно обречен. И ты людей возненавидел, Как я божественный закон. И, выброшен рукою грубой В безлюдье, в холод, в пустоту, Ты влез туда, где стынут трубы, Где звезды страшные цветут… И там, забившись под стропила, Ты ждал – часы, года, века, – Чтоб обняла, чтоб приютила Тебя хозяйская рука. И, непокорным телом зверя Сгорая в медленном бреду, Ты до конца не мог поверить, Что я не вспомню, не приду… Я не пришел. Но верь мне, милый: Такой же смертью я умру. Я тоже спрячусь под стропила, Забьюсь в чердачную дыру. Узнаю ужас долгой дрожи И ожиданья горький бред. И смертный час мой будет тоже Ничьей любовью не согрет. Поэма о молодом серпе Нос в воротник, лицо под шляпой (так Брела бы вешалка), через плечо Кошель с продуктами, – в февральский вечер, Немного оттеплевший и с оттенком Стального пурпура, бульваром шел Не слишком юный гражданин. Грачи Горланили в раскидистых плетушках Деревьев. Что-то твердое оттуда (Ледяшка или сук) вдруг подзатыльник Дало мимоидущему, – а шляпа, Переместившись на оси, раскрыла Ему глаза. Новорожденный серп, Зеркально-изощренный, заблудился В грачиных гнездах – и один из самых Занозистых грачат, впустив все когти В его точеный краешек, все перья Взъерошив, закатив глаза, хрипя От восхищенья, реял в синеве На золотых качелях. Молод мир И одинок, ему не угрожает Ни вздутость вен, ни старческая одурь Утрат. Ныряя в голубом эфире, Несчетные круги он пробежит Стеклянной бусинкой. Потом, разбившись На миллион осколков, перестанет Существовать. И еще слышным звоном Вздохнет о нем вселенная… * * * Я разогнал собак. Она еще Жила. И крови не было заметно Снаружи. Наклонившись, я сперва Не разглядел, как страшно искалечен Несчастный зверь. Лишь увидав глаза, Похолодел от ужаса. (Слепит Сиянье боли.) Диким напряженьем Передних лап страдалица тащила Раздробленное туловище, силясь Отнять его у смерти. Из плаща Носилки сделал я. Почти котенок, Облезлая, вся в струпьях… На диване Она беззвучно мучилась. А я Метался и стонал. Мне было нечем Ее убить. И потому слегка, От нежности бессильной чуть не плача, Я к жаркому затылку прикоснулся И почесал за ушками. Глаза Слепящие раскрылись изумленно, И (господи! забуду ли когда?) Звереныш замурлыкал. Неумело, Пронзительно и хрипло. Замурлыкал Впервые в жизни. И, рванувшись к ласке, Забился в агонии. Иногда Мне кажется завидной эта смерть. |
* * *
|