Posted 1 сентября 2010, 20:00
Published 1 сентября 2010, 20:00
Modified 8 марта, 02:16
Updated 8 марта, 02:16
– Вы не поехали на книжную ярмарку, а вам нравится то, что происходит сейчас с современной литературой?
– Я не поехал, потому что очень занят. А что касается литературы, то в последние десятилетия поднялись жанры, которые востребованы рынком. И делают такую литературу профессионалы. А та литература, на которую ориентируюсь я, – непрофессиональная литература. Вся великая русская литература (я говорю о XVIII–XIX веках) непрофессиональна, разве что Чехов уже был профессионалом. Для Пушкина поэзия была скорее как позиция, при этом он был не против тех денег, которые ему могли заплатить за сочинения. В русской литературе не было никакой непрерывности и преемственности. Только вспышки – такая форма развития. Каждый гений при этом был как хрестоматийный русский куст из «Хаджи-Мурата»: дикий, колючий, горящий, искалеченный – и живой. А растет в голой степи. Величественная, конечно, картина, но непригодная для жизни. Потому что главное в культуре – это все-таки накопление и непрерывность. Ничего вы без них не сделаете! Старые культуры (устойчивые, как старые горные цепи) развиваются накоплением и продолжением. А в России – бесконечные пики, скалы, пропасти, извержения, сотрясение земли. И целые пространства, которые не поддаются профессионализации.
– Можете ли вы определить собственное место в русской литературе?
– Я петербургский писатель, московским писателем так и не стал. Петербург – это моя родина, а моя миграция в Москву возникла как-то сама собой, я вторым браком женился на москвичке. У меня и в Петербурге, и в Москве есть дети и внуки. В Москве и в Питере квартиры около вокзала, так судьба распорядилась. Москва в конце концов меня приняла и в какой-то степени признала. Раньше всегда давали сноску в биографиях: «Живет в Москве». Я говорил: «Неправильно это!» И теперь пишут: «Живет в Москве и Петербурге». Прописка – это полицейская норма. Я могу жить в Катманду, но оставаться петербургским писателем. У меня есть фраза: «Москва (недаром отсюда идут все реформы русского языка!) – как слышится, так и пишется, а Петербург – как пишется, так и слышится. Петербург по природе, по планировке – более письменный город, Москва – более устный». Вся литература Золотого и Серебряного веков создана тогда, когда столицей России был Петербург.
– Вам нравится, как Питер живет сегодня?
– За Петербург у меня болит сердце. Мне очень не нравится состояние Питера, особенно ужасно выглядел этот город минувшей зимой: не убирался снег, жуткая наледь на тротуарах. И я вдруг вспомнил, как своей четырехлетней ногой ходил по такому же льду, которым был покрыт весь город. Получается, что стар и млад – это симметрия. Млад – гора на подъеме, стар – на спуске. Но это одна и та же гора. Только что ведь праздновали снятие блокады! И вдруг все вернулось: засыпанные снегом тротуары, по которым ни проехать ни пройти. Но никто ведь не понял, что в этом символика довольно, я сказал бы, грозная. Памятник блокаде – это тепло в домах и очищенные от снега и льда улицы. Блокада – это первое, что я помню в своей жизни. Мне было четыре года. Я помню, что блокаду начали не немцы, а мы сами. Сначала Питер сделали режимным городом и никого в него не пускали. Я был в то время в лагере, и меня отсекли от матери. Еще секунда, и я бы уже был в оккупации. Но чудеса случаются, и удалось меня выцарапать обратно, а после соединения с матерью жизнь не казалась такой страшной. Первая память не может забыться. И страхом была пронизана моя юность.
– Что вы имеете в виду?
– Репрессии, разумеется. От этого страха ломались люди, которые прошли войну и на фронте были героями. Сталин понимал, что в Россию вернулись люди, побывавшие в Европе, им есть с чем сравнивать нашу советскую жизни. Они опасны, значит, их надо быстро убирать. Такими же опасными для власти оказались русские солдаты и офицеры, воевавшие против Наполеона в Европе в 1812 году. После них пришли декабристы. А после Великой Отечественной – диссиденты.
– Вы говорите о страхе. Получается, что ваша семья пострадала от репрессий?
– У меня была особенная семья, затаившаяся – все спокойно работали, жили, никто не был в партии, никогда в семье не говорили о политике, что, может быть, и было вредно для моего общего развития. Я рос среди книг и родственников. Мы большой семьей во главе с бабушкой жили в бывшей барской квартире. Так что я несколько иначе рос, чем сверстники, хотя бывал и в пионерлагере, и в армии служил, в стройбате, после армии я, кстати, и стал писать прозу. Я не думаю, что в СССР была советская власть, в СССР была империя, поэтому основная тема моих произведений – империя. Я думаю, что большевизм как диктатура позволил сохранить империю, которая могла бы расползтись после Первой мировой войны, как Австро-Венгрия. Режим удерживал империю, а империя на самом деле такое историческое существо, у которого, возможно, свое подсознание; и тиран тоже есть часть организма империи, централизованная власть для такого пространства, по сути, неизбежна. Черчилль говорил, что из отсталой страны Сталин сделало индустриальную державу. Мне Сталин мало интересен, лет через триста его будут вспоминать как жестокого императора. Ленин – вот чудовище.
– Раз мы заговорили о Сталине, почему, на ваш взгляд, в 1930-х годах родилось так много талантливых писателей? Вы ведь из этого поколения…
– Я называю наше поколение «послеабортным», потому что в середине 1930-х годов в СССР были запрещены аборты и родилось больше детей – вот вам и весь эффект. Надо было страну наполнить. Сталин был очень прозорлив. Такие скачки рождаемости наблюдались и раньше. В 1799 году родилось значительно больше младенцев, чем обычно. Если рождается больше, то вероятность появления талантов возрастает.
– Эпоха гласности не увеличила числа талантливых писателей, так ведь?
– У нас столько гласности, что мы абсолютно не понимаем, что происходит. Гласность уничтожила ясную картину мира. Пока ее не было, люди ловили интонацию вражеских голосов и наших газет. И знали, чему верить, чему не верить. Размыло все плотины – наводнение, и мы в нем барахтаемся. Писателем называли любого, кто осмелился что-то сказать против. Уже никто не думал о качестве текста. Как писатель сейчас я уже не рассчитываю, что могу аутентично отразить то, что происходит. Схватить время и выразить его – это подвиг. Иногда скромный, но всегда подвиг. Это удел молодых. Когда я с великими муками заканчивал роман «Оглашенных» (1995 год), который я писал почти 26 лет, то понял, что больше этим не буду заниматься. Я уже поднять роман, который фиксирует время, не смогу. Остались другие способы. В частности, эссеистика – хороший, подвижный жанр. Вдохновение невозможно заменить никаким мастерством. Нужно накопить в себе чувство, чтобы потом выдохнуть его в текст. Нужно сделать реальность такой, чтобы в нее никто не поверил, а фантазию такой, чтобы в нее поверили все, это и есть литература.