Posted 15 мая 2008, 20:00
Published 15 мая 2008, 20:00
Modified 8 марта, 08:00
Updated 8 марта, 08:00
Для пошляков нет в поэзии ничего лакомее, чем циничные эпиграммы или пародии на самих поэтов. Так, в устном обиходе от моего имени усерднее всего тиражируется вовсе не мое «Поэт в России больше, чем поэт…» или «Со мною вот что происходит…», а чужое «Ты Евгений, я Евгений, Ты не гений, я не гений…» и «Мчатся к морю электрички»... Хулиганистая эпиграмма, как липучка, пристала и к Вере Инбер: «Ах, у Веры, ах, у Инбер, что за глазки, что за лоб…» А была она почти невесомой крохотулечкой с причудливо взбитым, даже когда он стал седым, хохолком, похожим на шлепок крема, не сочетавшимся с вечно испуганными глазами, спичечными ножками и кокетливыми пестренькими шарфиками на цыплячьей шейке.
Признаюсь, что в ранние пятидесятые и я ревностно распространял эту эпиграмму в литобъединении молодых поэтов, которым руководил Семен Кирсанов. Оно числилось при журнале «Знамя», где Инбер была в редколлегии, а я терпеть ее не мог как весьма кусачую козявку. Ведь это она напечатала издевательскую, политически опасную статью о Леониде Мартынове «Уход от действительности» (1946), после чего автора обожаемого мной «Лукоморья» надолго занесли в черный список не рекомендованных к изданию поэтов. И это было еще не самое худшее, что с ним могли сделать.
А когда-то она писала стихи против экзекуций. Но… только в Китае: «В заливе растет бамбук. Он зелен, и он упруг, Он весел, как отчий дом, Но если ударят вас Полных четыреста раз, Что скажете вы о нем? / И желт был провал висков, И страшен оскал зубов, Тускла полоска глаз. И мокро ляскал бамбук, И был позорный звук Повторен четыреста раз».
Эти стихи, правда, не воспринимались мной как китайские. В них звучало эхо плетей, которые полосовали и угличский колокол, разбудивший людей после убийства царевича Димитрия, и спины моих предков, отшагавших в кандалах из-под Житомира до станции Зима. А сейчас мне вспоминается и зверское избиение Всеволода Мейерхольда резиновым жгутом, да и мало ли что еще… Но тогда мы этого не знали. А Вера Михайловна, конечно, знала.
Однако редкие инспекционные визиты в наше объединение лауреата Сталинской премии, полученной за поэму «Пулковский меридиан» (1941–1943), запоминались лишь благодаря специфически писклявому голоску, которым Инбер поучала нас в духе догматического начетничества, никак не затронувшего ее собственные ранние стихи, которые мне нравились: «На землю уже полумертвый нос Положил на труп Джек, И люди сказали: «Был пес, А умер, как человек» или: «Васька Свист на вид хотя и прост, Но он понимает людей. Он берет рака за алый хвост И, как розу, подносит ей».
Но почему она была смертельно испуганной, будучи донельзя лояльной? Конечно, тогда не испуганных вообще не было – были те, кто умело скрывал испуг, и те, кому скрыть его не удавалось, – страх пересиливал притворную бодрость. «Из того, что с нами было, – говорила Н.Я. Мандельштам, – самое основное и сильное – это страх и его производное – мерзкое чувство позора и беспомощности… «это» оказалось сильнее любви, сильнее ревности, сильнее всех человеческих чувств, доставшихся на нашу долю».
«Брали» даже ни за что. А Вере Инбер было чего бояться! Я и тогда слышал краем уха, что она – дальняя родственница Льва Троцкого, какая-то седьмая вода на киселе. Но сейчас выяснилось, что не такая уж и дальняя, а двоюродная сестра, и что будущий организатор Красной Армии в детстве жил рядом с ней, в семье ее родителей. Они и в советское время продолжали по-родственному общаться.
Вот ее стихи о нем, печатавшиеся в 20-е годы: «При свете лампы – зеленом свете – Обычно на исходе дня В шестиколонном кабинете Вы принимаете меня. / Затянут пол сукном червонным, И, точно пушки на скале, Четыре грозных телефона Блестят на письменном столе. / Налево окна, а направо, В междуколонной пустоте, Висят соседние державы, Распластанные на холсте. / И величавей, чем другие, В кольце своих морей и гор, Висит Советская Россия Величиной с большой ковер. / А мы беседуем. И эти Беседы медленно текут, Покуда маятник отметит Пятнадцать бронзовых минут. / И часовому донесенью Я повинуюсь как солдат. Вы говорите: «В воскресенье Я вас увидеть буду рад». / И, наклонившись над декретом И лоб рукою затеня, Вы забываете об этом, Как будто не было меня».
Конец стихотворения уж очень женский. В нем – обида, но обида, я бы сказал, благоговейная. Впрочем, моментально забыть о ком-то, только что принятом с максимальной задушевностью, – это свойство почти всех профессиональных политиков. «Отряд не заметил потери бойца…», а командир вполне может не заметить и потери всего отряда.
Троцкому Вера Михайловна посвятила штук десять стихотворений, в одном из них Троцкий развивает вышеупомянутую бамбуковую тему: «Не Китай. Иная страна. Рампа ярко освещена. В бархате алой каймы Сотни голов и плеч. Троцкий говорит речь: «Восток и мы»… / «Товарищи, не раз и не два Еще услышит Москва Вопли из тюрьмы. Но под широтами всех стран Ты не один, Ли Ю-ан, С тобою – мы». Стихи подтвердились по-своему. Москва действительно услышала вопли, но из собственных тюрем.
Крик самого Троцкого после удара, нанесенного ледорубом Рамона Меркадера, тоже был услышан через океан Сталиным и обеспечил убийце Золотую Звезду Героя Советского Союза. препарат карепрост для ресниц
Но услышала ли Вера Михайловна крики расстрелянных по приказу Троцкого крестьян, казаков, рабочих? Был ли достоин Троцкий ее благоговейности? Но благоговейности не был достоин и Сталин, а люди даже перед смертью думали, что он, подписывавший расстрельные списки, ничего о них не знает.
В каком же ежедневном ужасе жила бедная Вера Инбер, если для Всевидящего Глаза она была кругом виновата! Вдобавок к своему родству с Троцким она, как выяснилось, печаталась в израильских изданиях, переводила с идиша, на котором говорила с детства, и успела в 20-е годы опубликовать прозу, за которую позже вполне могла попасть в обойму безродных космополитов: «Очерки о еврейских погромах», «Печень Хаима Егудовича», «Чеснок в чемодане». Ее муж был крупным ленинградским врачом, спасшим многих блокадников, но кто бы спас его самого, угоди он в разряд «убийц в белых халатах»? Мать и бабушка, она чувствовала своих родных заложниками родственной дружбы с Троцким. Вот почему у нее были испуганные глаза. Вот почему она написала статью о Мартынове.
Страх, конечно, не оправдывает ее, но, чтобы понять, каково жить в эпоху террора, надо почувствовать себя в шкуре тех людей, которые боялись не только за себя, но и за своих близких. Это испытал даже Дмитрий Шостакович, когда в Нью-Йорке, опустив глаза, говорил, как он благодарен великому Сталину за дружескую критику. Я прошу прощения у Веры Инбер за то, что был по-мальчишески жесток к ней.
Нельзя с высокомерной обвинительностью относиться к тем, кто сломался, ведь мы не испытали всего того, что испытали они. Моя мама решилась, когда это стало возможно, посмотреть в лубянских архивах протоколы допросов своего расстрелянного отца – Ермолая Наумовича Евтушенко. Вернувшись, она впервые отпросилась в отпуск за свой счет и целую неделю не вставала с постели, как после тяжкой операции. Мама не рассказывала мне, что ей пришлось прочесть, но взяла с меня слово, что я никогда не пойду в эти архивы. «Всё, что там написано, – неправда», – сказала она про самооговоры, вырванные под пытками. Но и жизнь тех, кто оставался тогда на так называемой свободе, тоже была пыткой. Нет оправдания палачеству, доносительству, но мстительная каменная безжалостность к слабым – это тоже вид палачества.
Мы не можем исправить прошлое. Но всегда можно исправить будущее.
* * *
Высокомерья не допустим
к тем, кто прошел кромешный ад,
но ада этого не пустим
своею трусостью назад.
Когда встает жестокий выбор –
жить или гибнуть на кострах,
вы помните про Веру Инбер,
не повторяя ее страх.
Евгений ЕВТУШЕНКО
Два Петра
Гром и электрические звоны
Затрудняют доступы туда,
Высоки и железобетонны
Райские врата:
Потому что рай –
Это не сарай,
Кто захочет, тот и залезай.
Петр в перчатке, чтоб рука не дрогла,
Не с мечом, а с браунингом в руке
Наблюдает в цейсовские стекла
Землю вдалеке:
Потому что бог
Непомерно строг –
Вышвырнет ленивца за порог.
Зорко Петр глядит на землю нашу:
Вот американские порты,
Вот Россия заварила кашу.
– Ох, Россия, снова ты!
Так не первый год
Убиенным счет
Петр неукоснительно ведет.
И не первый год текут, как реки,
Павшие в решительных боях,
Те, кто в мире были человеки,
Ныне – прах.
Лезут напролом,
Ибо в царстве том
Им приуготован стол и дом.
Но недаром Петр стоит на страже,
Выкликая всех по именам.
Он внимателен до слез – и даже
Раны проверяет сам.
Не проверишь – глянь,
За святую грань
Проберется не герой, а дрянь.
Но однажды Петр в средине ночи
Прочитал по списку: «Петр, кузнец,
Пропустить немедля, раньше прочих,
И пожаловать венец».
Не кладя пера,
Петр позвал Петра,
Но никто не закричал: Ура!
И опять, и снова без ответа
Пригласив приявшего венец,
Петр воскликнул гневно: «Где же это
Вышеупомянутый кузнец?
Прятаться от благ
Может лишь дурак».
И донесся голос: «Точно так».
И, дождавшись лунного восхода
И на землю цейс направив свой,
Видит Петр: у некоего входа
Замерзает часовой.
Полумертвый страж
Полковой гараж
Охраняет от возможных краж.
Петр воскликнул, голос напрягая:
«Тезка, ведь тебе уже капут,
Ты уже прошел по спискам рая,
Так иди, когда зовут.
Заживешь средь звезд».
Но ответ был прост:
«Не могу оставить пост».
«Как же это мыслимо, Петруша?
Мне донес архангел Гавриил,
Что, устава службы не нарушив,
Ты геройской смертью опочил». –
«Честно, не совру, –
Петр сказал Петру, –
Как дождуся смены, так помру.
Тут хотя и ветер, и пороша,
Ну а всё ж со света не уйдешь,
И автомобиль хоть и не лошадь
И его не подкуешь,
Но не даст кузнец,
Чтобы под конец
Спер мотор какой-нибудь подлец».
И, задвинув вновь засов железный
И рукою по засову – хлоп,
Петр вскричал: «Ступай к чертям, любезный,
Если ты подобный остолоп».
И сквозь облака
Стал считать пока
Свежих мертвецов из ВЧК.
А когда же петухи пропели,
Петр-кузнец, как таковой, исчез.
И пошла душа его в шинели
По инстанциям небес.
Но везде в ответ
Говорили: «Нет,
Вы не в тот попали комитет».
А теперь, читатель благосклонный,
Ежели ты спросишь наконец,
Мол, достиг ли нынче райской зоны
Вышеупомянутый кузнец,
То тебя в ответ
Засмеет поэт,
Ибо рая не было и нет.
<1924>
1924>