Ранним утром окончательно переходящей в лето весны 1914 года, когда после экзаменов и выпускных балов закрывалась городская гимназия, дворники города Керчи, сметая с улиц конфетти и серпантин, заметили подростка с ведерком клея, кистью и рулоном самодельных афиш, энергично расклеивающего их в самых неположенных местах. Проверяя по инструкции, нет ли в этом крамолы, подметальщики медленно шевелили губами, роняя в бороды слог за слогом, сложившиеся в конце концов в два непонятных для них нерусских слова: «Символизм и футуризм». Последнее слово им уже попадалось, ибо несколько месяцев назад в городе, разворошив его, как муравьиную кучу тростью, побывали господа футуристы из Москвы – один в желтой кофте, второй с моноклем в единственном глазу, третий – с ложкой в петлице, а самый знаменитый, Игорь Северянин, по общему мнению, с наиболее подобающим поэту украшением – хризантемой.
Тогда-то нынешний подросток, тоненький, словно крюшонная соломинка, Жора Шенгели, дождавшись московских знаменитостей в гостинице «Приморская», уговорил их выслушать его стихи и сам услышал в ответ вполне поощрительные отзывы Давида Бурлюка и Северянина.
Шенгели, сын провинциального адвоката, рано остался сиротой. Мальчика воспитывала на отцовскую пенсию и скромные сбережения бабушка – М.Н. Дыбская, покровительница и обожательница всех муз сразу. А главной любовью ее внука, потеснив даже Поля Верлена, Шарля Бодлера, Эмиля Верхарна и Фридриха Ницше, стал Валерий Брюсов с поэмой «Искушение».
Популярность Брюсова в 1910-е годы была неимоверной. Даже Северянин, столь упивавшийся собой, писал: «Вокруг талантливые трусы И обнаглевшая бездарь… И только Вы, Валерий Брюсов, Как некий равный государь...»
Едва вылупившись из гимназии и еще оставаясь в гимназической униформе, за неимением бархатного северянинского смокинга, Шенгели оказался на керченской сцене, с которой даже не успели смести тальк от чьих-то балеток, и прославлял победу эгофутуризма над символизмом в одной отдельно взятой стране, воздевая руки, переросшие рукава. Но гимназическая униформа дематериализовалась, и сквозь нее проступил брюсовский, наглухо застегнутый на все пуговицы сюртук.
Может быть, идолопоклонство перед Брюсовым и соединило Шенгели с Северяниным, который в 1916 году величавым жестом благодетеля пригласил начинающего поэта в совместное поэзотурне по матушке-России. Кстати, подобного идолопоклонства не избегла и Марина Цветаева, носившая тогда еще беленькие носочки. Лишь после смерти Брюсова с мстительным сарказмом неоцененности мэтром ее самой она насмешливо назвала Брюсова «героем труда». Но Шенгели, словно решившись удостоиться и этой чести, вслед за Брюсовым начал браться и за лекции на любые темы, и за переводы с любых языков, даже неизвестных ему, смахивая со лба воистину брюсовский пот, концентрировавший свою трудовую соленость до невозможности утонуть в нем, как в воде Мертвого моря.
Однако Шенгели суждено было перебрюсовить самого Брюсова как трудоголику-поэту, как переводчику и как эссеисту, который превзошел автора строки-стихотворения «О, закрой свои бледные ноги» по дерзости, подняв руку на нечто если не самое великое, то самое крупное, что возвышалось в горной цепи тогдашних литературных имен, – на Маяковского. Когда перечитываешь эту статью, подхваченную спустя полвека книгой Юрия Карабчиевского, то не можешь не признать, что многое у Шенгели было не только справедливым, но и пророческим. Неправда справедливости Шенгели была в жестокости, а это уже выводит ее из разряда справедливости. Лишь бегло упомянув, что лучшей вещью Маяковского была поэма «Облако в штанах», Шенгели всё лучшее оставил в стороне. И мстительно сосредоточился на остальном, трактуя творчество Маяковского как беспомощное, натужное, самовлюбленное и агрессивное. В конечном счете – самоубийственное. Можно подумать, что «Облако» и шедевры первого тома – всего лишь случайные удачи поэта, сплошь «оплошности», «осказки», «сбои». Но великое оплошностью не бывает.
Борис Пастернак понял, что трагедия Маяковского была в уклонении от присущей ему искренности: «Я знаю, ваш путь неподделен, Но как вас могло занести Под своды таких богаделен На искреннем вашем пути?» Даже аттестуя Маяковского: «…Дурак, герой, интеллигент…», Пастернак считал его левацкий мазохизм производным от опять-таки мазохистского комплекса старательно припрятанной интеллигентности. А Шенгели представил Маяковского весьма близко к бунинскому гротескному изображению в «Окаянных днях» – неправдиво жестокому портрету воплощенного «грядущего хама», люмпен-пролетария.
За эту жестокость Шенгели и поплатился. И поплатился незаслуженно жестоко. Когда Маяковский посмертно был введен в ранг «лучшего, талантливейшего поэта» советской эпохи, Шенгели могла спасти только незаметность. Он уехал от греха подальше из Москвы и ускользнул от почти неизбежного ареста. Но, когда начался Реабилитанс, ему ничто не светило – ибо он не побыл «в лапах ГПУ», и никто не спешил широковещательно хвалить его и печатать. Новому поколению он вообще казался преуспевающим «серячком», завистником Маяковского. Между тем Шенгели потихонечку-полегонечку стал первоклассным классицистом, в том числе мастером белого стиха, не уступавшим по его насыщенности Владиславу Ходасевичу.
Никому в голову не приходило, что у этого «тихони» спрятаны в столе взрывчатые стихи о гражданской войне, встающие рядом с поэтическими фресками того смутного времени, написанными Максимилианом Волошиным, дивные стихотворные портреты самого Макса и Анны Ахматовой, бесстрашные лирические исповеди, при чтении которых мурашки бегут по спине, наконец, пронзительный, чеховского склада рассказ в стихах «Иноходец».
Оценить Шенгели успели лишь считанные люди, и в их числе Юрий Олеша, выделивший его еще тогда, когда впервые увидел на сцене театра в Одессе:
«Он поразил меня, потряс навсегда. В черном сюртуке, молодой, красивый, таинственный, мерцая золотыми, как мне тогда показалось, глазами, он читал необычайной красоты стихи, из которых я тогда понял, что это рыцарь слова, звука, воображения...
Я верю, что где-то сейчас он живет на маяке с огромными окнами и огромным морем у подножия».
Вы из гордости никогда ни у кого не просили прощения за свою статью о Маяковском, Георгий Аркадьевич, хотя, конечно, пожалели о том, что не догадывались, как скоро и как трагически может оборваться его жизнь.
Давайте успевать догадываться.
СВОЯ НУЖДА На фронте бред. В бригадах по сто сабель. Мороз. Патронов мало. Фуража И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа, О пополнениях взывает кабель. Здесь тоже бред. О смертных рангах табель: Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа. Шалеют доктора и сторожа, И мертвецы – за штабелями штабель. А фельдшера – лишь выйдет – у ворот Уже три дня бабенка стережет, И на лице – решимость, тупость, мука: «Да ты ж пойми! По-доброму прошу! Ведь мужа моего отбила, сука! Сыпнячную продай, товарищ, вшу». 1920 (18.VIII.1933) МАТЬ Был август голубой. Была война. Брюшняк и голод. Гаубицы глухо За бухтой ухали. Клоками пуха Шрапнельного вспухала тишина. И в эти дни, безумные до дна, Наверно, как отравленная муха, По учрежденьям ползала старуха, Дика, оборвана и голодна. В ЧК, в ОНО, в Ревкоме, в Госиздате Рвала у всех, досадно и некстати, Внимание для бреда своего. Иссохший мозг одной томился ношей: «Сын умер мой… костюм на нем хороший… Не разрешите ль откопать его?» 1920 (18.VIII.1933) * * * Вот взяли, Пушкин, вас и переставили… В ночном дожде звенел металл, – не ямб ли Скорбел, грозя? Нет! Попросту поправили Одну деталь в строительном ансамбле. Я встретил эти похороны времени: Я мимо пролетел в автомобиле; Я грустных видел в озаренной темени, Где молотами по бетону били… На прежнем месте в сторону Урала вы Глядели – в те безвыходные дали, Где пасынки одной зари коралловой «Во глубине сибирских руд» молчали. Вам не пришлось поехать к ним: подалее Отправил вас блистательный убийца. Теперь – глядеть вам в сторону Италии, Где Бог-насмешник не дал вам родиться. 16.VIII.1950 * * * Ю.И.С. Как владимирская вишня, Сладким соком брызнут губы, Если их моим тогдашним Поцелуем раздавить; И в ресницах мокко черным Разольется взор бессонный, Если их мои ресницы Прежней дрожью опахнут… Уберите этот снимок!.. Без него тревог немало… Нам ведь вовсе не Былого, Нам Несбывшегося жаль. 8.VII.1953 * * * Он знал их всех и видел всех почти: Валерия, Андрея, Константина, Максимильяна, Осипа, Бориса, Ивана, Игоря, Сергея, Анну, Владимира, Марину, Вячеслава И Александра – небывалый хор, Четырнадцатизвездное созвездье!1 Что за чудесный фейерверк имен! Какую им победу отмечала История? Не торжество ль Петра? Не Третьего ли Рима становленье? Не пир ли брачный Запада и русской Огромной, всеобъемлющей души? Он знал их всех. Он говорил о них Своим ученикам неблагодарным, А те, ему почтительно внимая, Прикидывали: есть ли нынче спрос На звездный блеск? И не вернее ль тусклость Акафистов и гимнов заказных? И он умолк. Оставил для себя Воспоминанье о созвездьи чудном, Вовек неповторимом… Был он стар И грустен, как последний залп салюта. 8.XI.1955 1 Имеются в виду: Валерий Брюсов, Андрей Белый, Константин Бальмонт, Максимилиан Волошин, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Иван Бунин, Игорь Северянин, Сергей Есенин, Анна Ахматова, Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Вячеслав Иванов, Александр Блок. |
* * * Может, все мы с вами вышли из «Шинели», но из брюсовского сюртука — Шенгели. Евгений Евтушенко |