Говорят, что основные черты характера формируются до семнадцати-восемнадцати лет, а то и раньше. Я считаю – конечно, по-любительски, что никак нельзя подводить под общие правила развитие каждой личности. Когда недовыпускнику, а скорее всего «вышибнику» орловской гимназии, сыну состоятельного помещика, удалось на глазах у местных стародумов завести роман чуть ли не с мачехой, общество брезгливо вытошнило его из благочинного мира гераней на окнах, фикусов в гостиных и неторопливо, с потрескиванием, тасуемых колод. Впрочем, никаких доказательств романа с матроной-обольстительницей нет, кроме дошедших в пересказе излияний самого Тинякова. А в его юношеских стихах встречается даже сентиментальный распев: «Мы словно в повести Тургенева: Стыдливо льнет плечо к плечу, И свежей веткою сиреневой Твое лицо я щекочу…»
Однако, несмотря на стыдливость совсем невинных прикосновений, Тиняков красочно расписывает свои пороки, что тогда было до полуобморочности модно. У каждой эпохи свои прибамбасы. Сейчас, например, классическим донжуаном быть пресновато. И, как век назад, в моде сексуальное интересничание. Поэтому попсовые идолы и идолицы создают вокруг своих не особенно переполненных мыслями головенок ореол полового диссидентства, будучи слишком трусливыми для диссидентства гражданского. Прикидываются, что они нетрадиционной ориентации – на это клюет всякая плотвичка: «Ах, какие они неординарные!».
Всё это мы уже проходили. И Тиняков предъявлял в стихах неописуемые страсти-мордасти: «И вот над ложем исступлений, Залитых заревом стыда, Взошла участница радений – Злой Извращенности звезда». У меня невольно напросилось:
Когда наш секс декоративен,
Быть может, он и нам противен?
Впрочем, мой вопрос излишен. Тиняков наперед на него отвечает вроде бы зарисовками с натуры, а на деле наплывами фантазии, надо сказать, весьма неприятными: «Я – как паук за паучихой – За проституткой поползу И – свирепея, ночью тихой Ее в постели загрызу». А рядышком – нечто, хоть в «Родную речь» вставляй: «Подморозило – и лужи Спят под матовым стеклом. Тяжело и неуклюже Старый грач взмахнул крылом… Клюв озябшей лапкой чистя, Он гадает о пути, А пред ним влекутся листья И шуршат: «Прощай! Лети!».
Хорошо ведь, ничего не скажешь. Может, настоящий, прячущийся от людей и от самого себя Тиняков именно здесь? Но в восприятии поэзии есть жестокое свойство – если у читателя возникает отвращение к личности автора, то он, читатель, инстинктивно отторгает даже те строки, которые мог бы запомнить на всю жизнь. Поэту нельзя переигрывать в роли плохого человека. Заигравшись, поэт уже не может выкарабкаться из созданного им самим образа: «Любо мне, плевку-плевочку, По канавке грязной мчаться, То к окурку, то к пушинке Скользким боком прижиматься»; «Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, Мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд… И вдруг почуял я, как зверь добычу в чаще, Что тело женщины вот здесь, передо мной, И показалась мне любовь старухи слаще, Чем песня ангела, чем блеск луны святой. И ноги пухлые покорно обнажая, Мегера старая прижалася к стене, И я ласкал ее, дрожа и замирая, В тяжелой, как кошмар, полночной тишине».
Конечно, можно пожать плечами: «Он пугает, а мне не страшно». Но это неправда – ибо страшно. Когда человек самоуничижается, он самоуничтожается. Мало нам того, что природа, мстя кому попало за то, что над ней измываются всякие взломщики ее богатств и отравители, уродует людей еще до рождения, награждая их генами, где закодированы будущие физические и психические несчастья? Но сколькие люди уродуют себя сами! Разве это не ода лживой свободе наплевательства: «Нынче – левый, завтра – правый, Послезавтра – никакой, Но всегда слегка лукавый И навеки – только свой!» Увы, сейчас многие, даже считающие себя интеллектуалами, могли бы подписаться под этой апологией «вседолампочкизма». Беспринципная всеядность Тинякова, позволявшая ему печататься везде, где платят – от либеральных газет до черносотенной «Земщины», оттолкнула от него и Александра Блока, и Мережковских, и Леонида Андреева… У тогдашней интеллигенции слово «неприлично» еще бытовало.
Владислав Ходасевич с присущей ему въедливостью описал свеженького, только-только из провинции, полного завоевательных амбиций Тинякова. Его окружал шепот: «нестеровский мальчик!», «флорентийский юноша!», но «сквозь романтическую наружность сквозило что-то плебейское». А оно-то самое живучее.
Надежды на первую книгу, после которой мир, казалось бы, должен был перевернуться, не оправдались. Ее отметили, но с покровительственно-безразличным высокомерием как «одну из». Это Тинякова взбесило. Он не только стал требовать в стихах(!) повального уничтожения собак, но и написал самое оскорбительное, насколько можно вообразить, стихотворение о Христе, пытаясь привлечь к себе внимание морально неразборчивым эпатажем. Революционные его чувства сильно повысились из-за недооценки его личности литературной буржуазией, и каким-то образом во время гражданской войны он оказался на службе в ЧК, откуда его, впрочем, выгнали за пьянство. Он сожительствовал со своей эпохой, пьянствуя с ней и прелюбодействуя, но и презирая ее. О ком же, как не о ней, написано: «Я вступил в половое общение С похотливою, жирной старухой И – привязан к ней крепкой присухой, Не питаю к себе отвращения». Эк рука замахнулась – не на пушкинское ли: «И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю…»? Но, недопроклятый другими, он сам себя все-таки проклинал за свою жизнь, и его стихи были не чем иным, как самоиздевательством под видом самовоспевания. Многие его стихи, как впоследствии стихи Николая Глазкова, прославлявшие партию, звучали с рискованной пародийностью: «Так содрогайся ж, враг народный! Ты не минуешь наших рук, Тебя раздавит наш свободный, Красноармейский наш каблук!» Попробуй разберись теперь, где тут алкоголь, где насмешка, а где такой «ерш» пьяного бреда, что черт ногу сломит. Однако чувства юмора, правда, отнюдь не солнечного, Тиняков, и принимая на грудь «табуретовку», не терял. Прочтите-ка хотя бы первую строфу из шуточки «Настал июль…». Его личное участие в жестокостях никем и ничем не доказано, но, конечно, этого трудно было избежать.
Я все-таки смею надеяться, что многие стихи он писал не от своего лица, а от ставшего даже ему отвратительным звериного лица тех, кто, перешагивая остатки совести, шел на всё, чтобы выжить под «красным колесом» за счет чужих жизней. Так, думаю, было написано:
В сердце чистое нагажу,
Крылья мыслям остригу,
Совершу грабеж и кражу,
Пятки вылижу врагу.
Попробуем все-таки не приписывать это ему самому, а оглянемся и с ужасом убедимся, что так живут многие, да еще и требуют: «Полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит». Михаил Зощенко, которому присваивали прямую речь его персонажей как его собственную, так отозвался об этих стихах: «Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально».
В конце жизни Тиняков стал профессиональным нищим, и у него было даже персональное место – на углу Литейного и Невского. Бог, проклятый им, пожалел его. Все-таки стать профессиональным нищим лучше, чем профессиональным палачом. Иначе бы Анна Ахматова, завидев его на этом углу, не подала бы ему свою нелегкую копеечку, да еще спросив, чтобы не обидеть: «Скажите, а вам можно подать?» Эта копеечка дорогого стоила.
Но и в самых неприятных стихах Тинякова есть поучительность горького урока всем нам, как опасно заигрываться в роли плохого человека, и ценность невыдуманных показаний о том, что происходит, когда вседозволенность личностная переходит во вседозволенность гражданскую и наоборот. Смердяковщина всепроникающа, когда эти две аморальности смыкаются и необратимо разрушают даже одаренных людей.
Но блестиночки истинного, созданные этим человеком, сравнившим себя с плевочком, мерцают если не на брегах летейских, то хотя бы на берегах наших русских канав, поросших лопухами и подорожником.
Под игом надежды Дало две доли Провидение На выбор мудрости людской: Или надежду и волнение, Иль безнадежность и покой. Е. Баратынский («Две доли») Неправо мудрого реченье, Что предоставлены судьбой На выбор людям: иль волненье, «Иль безнадежность и покой». Я весь иссечен, весь изранен, Устал от слов, от чувств и дум, Но – словно с цепью каторжанин, Неразлучим с надеждой ум. Ужасен жребий человека: Он обречен всегда мечтать. И даже тлеющий калека Не властен счастья не желать. Струится кровь по хилой коже, Всё в язвах скорбное чело, А он лепечет: «Верю, Боже! Что скоро прочь умчится зло, Что скоро в небе загорится Мне предреченная звезда!» – А сам трепещет, сам боится, Что Бог ответит: «Никогда!» Увы! всегда над нашим мозгом Царит мучительный закон, И – как преступник жалкий к розгам – К надежде он приговорен! 5–9 мая 1910 Мрачная трагедия в дикой местности Леопард Папуасович Лыко Умывался в ручье, близ Америки, А жена его, жирная, дико Завывала в жестокой истерике. Леопард Папуасович вымыл Грудь и шею водою жемчужною И внезапно почувствовал стимул, Излечить чтоб супругу недужную. На граните ногами базируя, Подошел он к беспомощной даме И, своим безрассудством бравируя, Стал гвоздить он ее сапогами!.. <1913> |
Малоприятный рассказ Это малоприятный рассказ не про маменькиного сыночка, а о жизни «маленького плевочка», как себя окрестил недопроклятый русский поэт, кому даже в земле ни объятия, ни проклятия, столь долгожданного, нет. Из каких тайников он возник – Тиняков? Из-под вовсе не райских – мамайских подков, из холопьих оков, из тоски мужиков, из обмана большевиков – дескать, будет наш мир не таков, из отцовских пинков, ну а после – бумажных венков на родительской нищей могиле, да из песен тягучих в чаду кабаков, да из воя волков до испуганно съежившихся облаков, а забыли, как воют российские бабы, забыли? Его где-то – никто не узнает, где точно, – зарыли, но у пьяной от крови эпохи на рыле он остался одним из заслуженных ею плевков. Евгений ЕВТУШЕНКО |