Причет в России издревле был выплакиванием народных страданий. Причитания возникли еще в языческие времена как словесная часть похоронных обрядов. Одно из первых упоминаний о причитаниях встречается в летописи о похоронах Изяслава Ярославича. Его сын Ярополк шел за телом отца, плача с дружиной своей: «Отче, отче мой! Что еси пожил без печали на свете сем, многы пакости приим от людий и от братья своя. Се же погибе не от брата, но за брата своего положа главу свою».
А что такое на самом деле «Слово о полку Игореве», как не плач, превращенный некоторыми толкователями и переводчиками в сплошное славословие князю, несмотря на горькую отповедь ему Святослава в горьком «золотом слове». Большинство плачей были женские, но были и плачи мужские, более сдержанные, похожие на клятвы. Княжеские похороны были тщательно выверены и проходили в подчеркнутой скорби, а вот при похоронах простонародных плачи неожиданно переливались в скоморошьи погудки, шутейные песни и даже пляски, что не могло нравиться тогдашним ханжам. Вот с какой брезгливостью это описано в «Стоглаве»:
«В Троицкую субботу по селом и по погостом сходятся мужи и жены на жальниках и плачутся по гробом с великим кричаньем и егда начнут играти скоморохи, гудцы и прегудницы, они же от плача преставше начнут скакати и плясати и в долони бити и песни сотонинские пети, на тех же жальниках обманщики и мошенники». Поразительно, что книга «Русские плачи (Причитания)» была выпущена у нас в 1937 году – страшнейшем году разгула сталинской опричнины, когда сотни тысяч неповинных людей погибли неоплаканными. В воспоминаниях В.Д. Бонч-Бруевича с умилением рассказывается, как Ленин в 1919 году восхищался «Причитаниями Северного края», собранными Е.В. Барсовым: «Какой ценнейший материал, так отлично характеризующий аракчеевско-николаевские времена, эту проклятую старую военщину, муштру, уничтожавшую человека… Почему бы не написать исследование, сравнив эти «плачи» над уходящими на службу с песнями тех же крестьян, которые убегали от помещика, от рекрутчины, от солдатчины и организовывали «понизовую вольницу». И затем: «…так хочется написать статью на основании этого интереснейшего настоящего народного материала: ведь это действительно народные думы, сама каторжная жизнь народа! Да вот некогда. Пусть другие пишут». «Бонч», как его панибратски называли в партии, со вздохом заключает: «И он – к огорчению моему – протянул мне книгу и сейчас же углубился в бумаги, лежавшие перед ним». Задумывался ли Ленин о том, какая воистину каторжная жизнь ожидала крестьян, обманутых большевистским лозунгом «Земля – народу!», когда у них отберут паспорта и будут держать на привязи, как крепостных нового жесточайшего помещика – государства?
Легко представить, что среди отвлекавших Ленина дел были предписания: Троцкому – проводить самую безжалостную политику в деревне, мобилизацию в Красную Армию, ловлю тех, кто от этого уклоняется, расстрелы дезертиров; Дзержинскому – активизировать аресты интеллигенции, остатков недобитой аристократии, конфискацию семенного зерна у крестьян; Сталину – пригрозить расстрелом царицынским телефонисткам, если не улучшится слышимость его разговоров с Кремлем. Из-за этих-то дел у Ленина не было времени писать рецензию на столь понравившиеся ему дореволюционные причитания. А послереволюционные причитания, конечно, считались бы чуть ли не идеологической диверсией. Правда, иногда прорывалось, как у Цветаевой: «Белый был – красным стал: Кровь обагрила. Красным был – белый стал: Смерть побелила». Но этого не могли принять ни красные, ни белые.
Ахматова в «Реквиеме» неотвратимо перешла на «причет»: «Эта женщина больна, Эта женщина одна, Муж в могиле, сын в тюрьме, Помолитесь обо мне». Да, в сущности, ни в какой другой жанр не было ходу из этой безысходности.
Та женщина из очереди к тюремному справочному окошечку, которая спросила Ахматову на ухо: «А это вы можете описать?», дала ей заказ на «Реквием», как раньше в деревнях заказывали причитания. Ахматова не подвела – заказ выполнила. Но свое причитание она могла читать только самым верным людям, слава Богу, сохранив его в памяти.
«Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына перерос жанр плача, перейдя в жанр крика, проклятия.
А в рассказе «Матрёнин двор» плач над гробом погибшей Матрёны разворачивается в целое драматическое действо:
«Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика. Слетелись три сестры Матрёны, захватили избу, козу и печь, заперли сундук её на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрёне близкие. И над гробом плакали так:
– Ах, нянькя-нянькя! Ах, лёлька-лёлька! И ты ж наша единственная! И жила бы ты тихо-мирно! И мы бы тебя всегда приласкали! А погубила тебя твоя горница! А доконала тебя, заклятая! И зачем ты её ломала? И зачем ты нас не послушала?
Так плачи сестёр были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрёну горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!)
Мужнина родня – матрёнины золовки, сёстры Ефима и Фаддея, и ещё племянницы разные приходили и плакали так:
– Ах, тётанька-тётанька! И как же ты себя не берегла! И, наверно, теперь они на нас обиделись! И родимая ж ты наша, и вина вся твоя! И горница тут ни при чём. И зачем же пошла ты туда, где смерть тебя стерегла? И никто тебя туда не звал! И как ты умерла – не думала! И что же ты нас не слушалась?..
(И изо всех этих причитаний выпирал ответ: в смерти её мы не виноваты, а насчёт избы ещё поговорим!)».
В одном из давних стихотворений я описал плакальщицу-профессионалку в Сухуми. Она, содрогаясь от конвульсий, припадала к покойнику, почему-то запуская руки внутрь гроба, и в ее жирных пальцах что-то сверкнуло, и лишь после этого плакальщица успокоилась. Я разглядел, что она просто-напросто уронила в гроб один из своих клипсов и, найдя его, стала сразу менее страстной в причитаниях. «Казалось, это был великий плач, / а это было поисками клипса».
Конечно, некоторые плакальщицы или вопленицы, как их называли, были циничными. Но в «причете» были и свои гении, свои, подчас не умевшие ни читать, ни писать, самородки. Одновременно Цветаевой и Ахматовой сразу среди всех воплениц была олонецкая крестьянка Ирина Андреевна Федосова.
Родившаяся за несколько лет до смерти Пушкина, она прекрасно знала передаваемые из поколения в поколение плачи XVII – XVIII веков. Вот как она рассказывала о себе Барсову: «Я ж была сурова, по крестьянству – куды какая: колотила, молотила, веяла и убирала… раз лошадь сплеснулась, я пала; с тех пор до теперь хрома. Я грамотой не грамотна, зато памятью я памятна; где што слышала, пришла домой – всё рассказала, быдто в книге затвердила: песню ли, сказку ли, старину ли какую. На гулянку не кехтала, не охотила; на прядиму беседу отец не спущал, а раз в неделю молча уходила; приду – место сделаю у светца, шутить была мастерица: шутками да дурками всех расшевелю… грубого слова не слыхала: бедный сказать не смел, богатого сама обожгу… Стали люди знать и к себе приглашать – свадьбы играть и мертвым честь отдавать». Даже по этому рассказу видно, какой у нее был самоцветный переливчатый язык да и характер. А записали от Федосовой (это только записали!) 30 тысяч стихов.
Вот какой портрет Федосовой оставил Горький, заставший эту современницу Пушкина: «…на эстраду мелкими шагами, покачиваясь, вышла кривобокая старуха, одетая в темный ситец, повязанная пестреньким заношенным платком, смешная, добренькая ведьма, слепленная из морщин и складок, с тряпичным, круглым лицом и улыбчивыми детскими глазами».
Чего только не оплакивали русские плакальщицы!
Были плачи-поведания, в которых оповещали о чьем-то несчастье. Были плачи-мольбы, когда провожали девушку в жены и просили мужа, чтобы он не обижал ее. Были плачи-сетования, когда живые жаловались умершим, что те бросили их, одинешеньких, плачи-заклинания, когда пытались уговорить жестоко разгулявшееся северное море не губить рыбаков, или плачи-заговоры, которые возвращали мужиков к брошенным ими девушкам. Но многое еще осталось недооплаканным и недопроклятым в нашей истории. Впрочем, вчерашней истории не существует.
Плач по потопшим (Фрагмент) Дочь вопит к матери1: Ты послушай же, родитель моя матушка! Хоть меня да ты, родитель, спородила, Во бессчастной день, – победнушку, засияла, Ты не участью-таланом наделяла; Приносила хоть в хоромное строеньице, Не в большой угол меня да полагала, На кирпичную, знать, печеньку ложила И сосновую лучину подстилала, Тут великим бессчастьем награждала! Столько жаль бедной горюше мне, тошнешенько, Великого родительска желаньица, Светушка братца родимого И милого спорядного суседушка! Как могучий я был бы богатырь, Кабы силушка была у мня звериная, Потяги да у мня были лошадиные, Накатала бы катучих белых камышков, Загрузила бы я славное Онегушко! На синём море волна бы не сходилася, Со желтым песком вода бы не мутилася, Малогребных этых лодок не шатало бы, Тонких белых парусoв не обрывало бы, Бесповинныих голов да не топило бы, Уж как мужниих бы жен не слезило бы, Сирот малыих не оставляло бы! Теперь всё прошло у нас да миновалося, Со тоской-горькой кручиной я позналася, Талан-участь на синём море оставила, Мое счастье в синем море утонуло всё; Нонь решилося великое весельице, Миновалося любимо доброумьице! Надо слыть да бедной дочери безотней, Как печальной сестры да мне безбратней, Нонь не красит-то любимая покрутушка, Не цветет да на мне цветно это платьице! Как не жемчужком головка изнасияна – Великоей кручинушкой наделена, Ясны очушки не сахаром насыпаны – Горючима слезами принаполнены! Не несут меня, печальной, ножки резвые Уж как нa этот на крyтой красной бeрежок, Не глядят мои бессчастны очи ясные На синее на славное Онегушко! Не радию я2, победная головушка, Уж я добрым, горюша, столько людушкам Ходить-ездить-то теперь да по синю морю Во этых малогребныих во лодочках! Записано в сентябре – ноябре 1867 г. 1 В основе плача – происшествие, известное по сообщению в «Олонецких губернских ведомостях» от 30 сентября 1867 г.: «Крестьянин Петрозаводского уезда Ругозерского общества Василий Радионов вместе с сыном своим Андрианом Васильевым, дочерью Марьею и крестьянином Василием Петровым в последних числах августа отправились из своей деревни на противоположный берег озера Онеги, к Тимбас-губе для сбора мху. На возвратном пути, 28 августа, их застигла буря и понесла лодку в озеро; в это время Петров упал в воду и утонул, а Радионова с детьми прибило к о. Сосновцу в 4-х верстах от д. Шуровой. Здесь Радионов и сын его Андриан сразу же умерли, а дочь Марья была вывезена на берег прибывшим на ее крик крестьянином д. Королевской Иваном Андриановым». Плакальщица вопит от лица спасенной Марьи. 2 Не пожелаю я… |
Плач по плакальщицам Давайте поплачем по плачам, по плакальщицам на Руси. Поймем ли без них, что мы значим, на чьих мы слезах возросли? Всё меньше и меньше народа, который был так синеглаз, но цвет своего небосвода он выплакал, а не спас. Что прячет он, русский наш причет? Все боли России – в себе, когда, словно кречет, он кличет товарищей в синеве. Настолько зыбки очертанья у карты российской земли, как будто бы их причитанья слезами в золе провели. Завойте, сбивая всем шапки, свой крик поднимая святой, на церкви похожие бабки – с рассохлинкой и скрипотой. На Ладоге и на Волге раздайтесь в любые концы набаты, как медные вопли, и вьюги, как вопленицы. Воскресни, заплачь, Федосова. Есть гений российский – рыдать. Когда на душе ни засова, рыдание как благодать. Как плакальщиц недоставало в том тридцать проклятом году. Россия без них пустовала в припрятавшем слезы аду. Я вовсе не из маловеров, но если пылает Чечня, у взорванных бэтээров, ну, хоть бы одна плачея. Мы плачемся слишком поздно, очистившись не до конца. Когда государство бесслезно, поэзия – плакальщица. Евгений ЕВТУШЕНКО |