«Одно из самых приятных литературных воспоминаний, – писал И.А. Бунин в конце 1920-х годов в Париже, – о Мирре Александровне Лохвицкой. Она умерла еще молодой и вскоре после смерти была забыта. Но при жизни пользовалась известностью, слыла «русской Сафо» (как, впрочем, многие русские поэтессы). Воспевала она любовь, страсть, и все поэтому воображали ее себе чуть не вакханкой, совсем не подозревая, что она, при всей своей молодости, уже давно замужем, – муж ее был один из московских французов, по фамилии Жибер, – что она мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает, лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а, напротив, болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью, – всё, очевидно, родовые черты, столь блестяще развившиеся у ее сестры, Н.А. Тэффи. Такой, по крайней мере, знал ее я, а я знал ее довольно долго, посещал ее дом нередко, был с ней в приятельстве, – мы даже называли друг друга уменьшительными именами, хотя всегда как будто иронически, с шутками друг над другом.
– Миррочка, дорогая, опять лежите?
– Опять.
– А где ваша лира, тирс, тимпан?
Она заливалась смехом:
– Лира где-то там, не знаю, а тирс и тимпан куда-то затащили дети…
С особенным удовольствием вспоминаю нашу первую встречу. Мы случайно сошлись в редакции «Русской мысли» – оба принесли туда стихи, – познакомились и вместе вышли. Всё было очень бело, валил крупный снег, впереди ничего не было видно, – только очаровательная белизна. Она тотчас же весело начала:
– Послушайте, а про мужиков это тоже вы пишете?
– Я не про одних мужиков пишу.
– Но все-таки – вы?
– Я.
– Зачем?
– А почему же не писать и про мужиков?
– Ну вот! Пусть себе живут и пашут, нам-то что до них? Удивительнее всего то, что за них тоже, говорят, платят. Вам сколько платят?
– Рублей семьдесят пять, восемьдесят за лист.
– Боже мой! А за стихи сколько?
– Полтинник за строчку.
Она даже приостановилась:
– Как? А почему же мне всего четвертак?
– Не знаю.
– Значит, я хуже вас?
– Помилуй бог, что вы!
– Но в чем же тогда дело? Вам сколько лет?
– Двадцать четыре.
– Ну тогда, очевидно, только потому, что я по сравнению с вами еще ребенок… (Лукавость собеседницы Бунина заключалась в том, что она была на год его старше. – Е.Е.)
И всё в ней было прелестно – звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая, легкая шутливость… Она и правда была тогда совсем молоденькая и очень хорошенькая. Особенно прекрасен был цвет ее лица, – матовый, ровный, подобный цвету крымского яблока. На ней было что-то нарядное, из серого меха, шляпка тоже меховая. И всё это было в снегу, в крупных белых хлопьях, которые валили, свежо тая на ее щеках, на губах, на ресницах…»
Мирра Лохвицкая родилась в семье известного столичного адвоката, профессора права. Окончила Александровский институт в Москве. Имела пятерых детей. По собственному признанию, стихи начала писать «с тех пор, как научилась держать перо в руках», но «серьезно предалась этому с 15-ти лет». В 19 впервые выступила в печати, в 27 выпустила первый сборник, удостоившийся половинной Пушкинской премии Академии наук. Последний, 5-й сборник вышел через восемь лет, за год до смерти, и был отмечен еще одной половинной Пушкинской премией, но уже посмертно.
Николай Минский отметил, что Мирра Лохвицкая занимает «какое-то серединное место между старою и новою школою». Ее стихи ценили и такие традиционалисты, как Аполлон Майков, Арсений Голенищев-Кутузов, Константин Случевский, и такие искатели новизны, как Константин Фофанов, Федор Сологуб, Константин Бальмонт. С Бальмонтом, кстати, у Лохвицкой был, по словам мемуариста П.П. Перцова, «широко нашумевший в литературных кругах» роман, «воспетый ими обоими, в особенности же ею, в своих стихах». Бальмонта она называет Лионелем: «Лионель, певец луны, Любит призрачные сны, Зыбь болотного огня, Трепет листьев и – меня… Лионель, любимец мой, Днем – бесстрастный и немой, Оживает в мгле ночной С лунным светом и – со мной».
Эти стихи написаны между 1896 и 1898 годами. А в 1903-м Бальмонт посвятил Лохвицкой сборник «Будем как солнце». Ее именем он назвал одну из своих дочерей. И уверял, что знает только двух поэтесс – Сафо и Мирру Лохвицкую. Затем присоединил к ним третью – Анну Ахматову.
Мирра Лохвицкая отважилась на стихи, которые раньше можно было услышать только от поэтов-мужчин:
Это счастье – сладострастье…
И, конечно, была обвинена критикой в безнравственности и даже в склонности к «декадентской похотливости». Однако Лев Толстой был к ней куда снисходительней. В передаче беллетриста Василия Немировича-Данченко, он говорил: «Молодым пьяным вином бьет. Уходится, остынет, и потекут чистые воды». Правда, со временем декларативная чувственность (весьма робкая по нынешним меркам) перестала шокировать попривыкшую к поэтической открытости критику, находившую уже в раскованных стихах поэтессы «больше искренности, чем нескромности».
Игорь Северянин, пришедший в поэзию через несколько лет после смерти Мирры Лохвицкой, почтил ее память прекрасной строкой:
Прах Мирры Лохвицкой осклепен…
Около ста ее стихотворений положено на музыку, некоторые неоднократно.
Умей страдать Когда в тебе клеймят и женщину, и мать – За миг, один лишь миг, украденный у счастья, Безмолвствуя, храни покой бесстрастья, – Умей молчать! И если радостей короткой будет нить И твой кумир тебя осудит скоро На гнет тоски, и горя, и позора, – Умей любить! И если на тебе избрания печать, Но суждено тебе влачить ярмо рабыни, Неси свой крест с величием богини, – Умей страдать! 1895 * * * Быть грозе! Я вижу это В трепетаньи тополей, В тяжком зное полусвета, В душном сумраке аллей. В мощи силы раскаленной Скрытых облаком лучей, В поволоке утомленной Дорогих твоих очей. 1897 В наши дни Что за нравы, что за время! Все лениво тащат бремя, Не мечтая об ином. Скучно в их собраньях сонных, В их забавах обыденных, В их веселье напускном. Мы, застыв в желаньях скромных, Ищем красок полутемных, Ненавидя мрак и свет. Нас не манит призрак счастья, Торжества и самовластья, В наших снах видений нет. Всё исчезло без возврата. Где сиявшие когда-то В ореоле золотом? Те, что шли к заветной цели, Что на пытке не бледнели, Не стонали под кнутом? Где не знавшие печалей, В диком блеске вакханалий Прожигавшие года? Где вы, люди? Мимо, мимо! Всё ушло невозвратимо, Всё угасло без следа. И на радость лицемерам Жизнь ползет в тумане сером, Безответна и глуха. Вера спит. Молчит наука. И царит над нами скука, Мать порока и греха. 1898 Вещи Дневной кошмар неистощимой скуки, Что каждый день съедает жизнь мою, Что давит ум и утомляет руки, Что я напрасно жгу и раздаю; О, вы, картонки, перья, нитки, папки, Обрезки кружев, ленты, лоскутки, Крючки, флаконы, пряжки, бусы, тряпки – Дневной кошмар унынья и тоски! Откуда вы? К чему вы? Для чего вы? Придет ли тот неведомый герой, Кто не посмотрит, стары вы иль новы, А выбросит весь этот хлам долой! |
* * * Правда ли, что Мирра Лохвицкая, поэтесса в общем плохонькая, устарела, как лорнет? В чем-то да, а в чем-то нет. И во мне полно плохейщины и банальщины вдвойне, но за что-то любят женщины – значит, что-то есть во мне. И судьба ее побаловала страстью полуБога-Бальмонта, вкусом как бы самого Александра свет Сергеевича, премии посмертно сеющего нам от щедрости его. Смесь вакханки и Матрены, чуть цыганки и матроны. «Кто по нраву – ночь его» – всем стихи журчали мило, но, играя в сверхкумира, глубоко страдала Мирра, что от женщины-вампира в ней на деле – ничего. Как бы мне увидеть Миррочку, напроситься к ней на выручку, чтобы стали мы впритирочку на двоих – один поэт, под один нырнули плед. Оба мы многосемейные с нашей русскою Сафо. Но, в любви благоговейные, постоянно мы влюблейные, непредвиденно в кого. Мы бы с ней высокопарили, опрощаясь без стыда, потому что оба – парии, а совсем не господа. По плечам струились локонцы в бальной полунаготе, когда мимо Мирра Лохвицкая проплывала в декольте. Уцелев от склепа Ленина и от камеры ЧК, Северяниным осклепена наша Мирра-Миррочка. Евгений ЕВТУШЕНКО |