Posted 9 ноября 2021, 09:00
Published 9 ноября 2021, 09:00
Modified 7 марта, 13:08
Updated 7 марта, 13:08
Когда я был маленьким, папа купил машину Лада. Сегодня на фотографиях она кажется маленьким драндулетом, но в те времена она была предметом роскоши. Можно было сесть в машину и поехать в лес на шашлыки в любой момент. Или на озеро Гидигич спонтанно. Окунуться жарким летом. Качество жизни резко возросло.
Постоянно обсуждался вопрос превышения скорости. Ограничение – 90 км/ч, но папа всегда ехал 110.
- Замечательная машина! – говорил папа. – Совершенно не чувствуется скорость! Совершенно!
Время от времени папу ловили гаишники. Папа останавливал машину, лез в бардачок, доставал документы.
- Лейтенант Мунтяну, - представлялся корректный гаишник.
- Писатель Ольшевский, - представлялся в ответ папа.
И давал гаишнику права и членский билет Союза Писателей. Гаишник обычно в некотором замешательстве изучал документы. Потом думал.
- Вы превысили скорость на 20 км/ч, - наконец принимал решение гаишник. - Пожалуйста, езжайте медленнее.
И отпускал.
Через много лет, уже во время постода в Стэнфордском университете, я купил в магазине книгу Аксенова «В поисках грустного бэби». Там была целая полка этих книжек, видимо, Аксенова изучали на каком-то курсе славистики. Я ее сразу проглотил. Аксенов описывал свои впечатления об Америке, все это было необычайно интересно. (Годы спустя я ее вновь просмотрел, штамп на штампе. Наивная поверхностная книжка. Но тогда она показалась мне откровением.)
Интересно, оказалось, что Аксенов тоже описывал превышение скорости в СССР и гаишников. То же самое. Но Аксенов шел дальше и рассказывал, что как-то его остановил американский гаишник в пригороде Вашингтона. Аксенов дал ему права и писательский билет. Не помню, что именно. Может билет членства в Пен-клубе, или что-то наподобие. Американский гаишник с недоумением покрутил документ в руках.
- Что это? – спросил он. – Зачем ты мне это дал?
- Я – русский писатель, - прямо ответил ему Аксенов. – И у нас в СССР, когда я гаишникам показываю писательский билет, они меня всегда отпускают.
Гаишник заволновался.
- Это Америка! – начал объяснять он. – У нас правила дорожного движения одинаковы и для писателей, и для читателей!
И влепил Аксенову штраф. Аксенов пишет, что он был счастлив. Вот она, истинная демократия.
Интересно, как обстоит дело в современной России? Если сегодня сказать московскому гаишнику, что ты писатель, он тебя отпустит?
Но написал я это не ради этого вопроса. У меня другой вопрос.
Как-то в Нью Йорке я зашел в гости к знакомой поэтессе. А у них дома было шаром покати. И мы пошли в супермаркет. Купить фруктов там и еще чего-то. Купили кусок мяса. Картошечки пожарить. Мороженого. Когда расплатились (получилось как-то неожиданно дешево), и вышли из магазина, моя знакомая со смехом достала из кармана куртки кусок мяса. Аккуратно завернутый в промасленную бумагу.
- Опс! – со смехом сказала она.
Сели в машину, поехали домой. По дороге весело обсуждали вопрос, можно ли поэтам воровать.
- Конечно можно, - весело говорила моя знакомая. – Ведь мы же творим. Нарушаем границы нашего бренного мира, создаем новое. Мы не признаем канонов вообще. Так что у воровства и у творчества одни корни.
- Поэтому, - развивала она свою мысль. – Мы же хотим, чтобы у нас была поэзия? Если хотим, то нам надо смириться с тем, что поэты воруют. Через наше воровство общество поддерживает поэтов. Они же бедные, живут впроголодь. Лишают себя комфорта. Так дайте им хотя бы что-то!
- Помнишь, как у Пушкина? – спрашивала она меня. - Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе.
- А мы, математики? – спросил я. – Мы же тоже создаем новое? Теоремы доказываем, и все такое. Мы тоже мерзки иначе?
- Вы – нет, - вздохнула она. – Не хочется тебя огорчать, но вы мерзки точно так же, как и все…
Позже я говорил о том же уже с одним нашим бостонским поэтом. Который ежедневно и плодотворно безобразничал. Ну, все знают, о ком я.
- Я же поэт, - весело объяснял он мне свое поведение. – Я творю, создаю новое. Расширяю эстетические границы нашей вселенной. Понимаешь? Эстетические!
- А что говорил Оскард Уайльд? – развивал свою мысль поэт. – Что эстетика выше этики! Мне можно плевать на этику!
- А мне тоже можно? – с интересом спросил я. – Ведь мы, математики, тоже создаем новое. Новые теоремы доказываем. Для нас тогда тоже закон не писан. И в этой математике знаешь сколько эстетики? Вагон и маленькая тележка!
- Нет, вам нельзя, - засмеялся поэт. – Только нам можно.
Интересно, это не только поэты так считают. Это запрограммировано в русском культурном коде. В русском, потому что в Америке это, по большому счету не так. В Америке общество не считает, что для поэтов существует иная мораль. А в России люди искусства имеют неписанное право безобразничать. Им все простят. А ученым – нет. Если я начну себя вести как поэт, как настоящий поэт, то есть драться, ругаться матом, пить беспробудно и все такое, мне скидки не будет. Общество меня осудит. Вот где справедливость? Но пишу я это не для того, чтобы попытаться эту справедливость восстановить. Или хотя бы пожаловаться на ее отсутствие.
Я пишу это, чтобы сказать, что в России, если ты напишешь о поэте, как об обычном человеке, то многие тебя осудят.
- Дурной вкус, - скажут.
- Не судите о поэте по лекалам низкой черни, - скажут.
Вот я вчера написал пост о том, что переписка Маяковского и Лили Брик произвела на меня плохое впечатление. Что такие письма мог писать какой-нибудь Кречмар своей Магде. Из набоковской «Камеры Обскура». Пошлость.
Ну и досталось же мне за Маяковского! Я проявил дурной вкус. Я потакаю черни.
То, о чем я пишу, естественно, обсуждали многие. Например, Эллендея Проффер. По Проффер, из Бродского в России сотворили кумира. И поэтому ей трудно говорить о Бродском с русскими сегодня. Каждая мелкая деталь о человеке Иосифе встречается в штыки. А ведь он был человеком! А не иконой.
Да и сам Бродский, по словам Эллендеи, был еще тем снобом. Иосиф мог по одному-двум словам человека, по тому, как он держится и одевается, определить в каком районе Питера он живет. Из центра или рабочей окраины. Мог назвать профессию родителей. Библиотекарь. Работает в отделе на заводе.
- Мы не такие, - говорила Эллендея. – Мы демократы (вспомним слова Аксенова выше).
- Я и с Набоковым так же разговаривала, - рассказывала Проффер. – Без субординации. И я ему очень нравилась. А все русские с ним говорили как с начальником. Он их не любил. Мучался с ними.
Если все это суммировать, то российское общество до сих пор сословное. Еще в законах Хаммурапи для разных сословий были прописаны разные законы. Убил раба – одно наказание. Убил свободного – другое. Во Франции тоже были сословия, которые упразднила революция. Равенство всех перед законом – был один из главных лозунгов.
А что, если бы мещанин в дореволюционной Франции покритиковал бы дворянина? Что бы ему сказали? Дурной вкус? Потакание черни?
В заключение вспомню Никиту Михалкова, который лет 10 назад сказал, что он аристократ, а не интеллигент. Помню, как недоумевал Юрий Норштейн.
- И как к нему теперь обращаться? – спрашивал Норштейн. – Ваше благородие?
Словом, равенство всех перед моралью, равенство в оценке личной жизни – этого в России нет. Если будешь говорить о людях Бродском или Маяковском – пощады не жди. Дурной вкус! Потакание черни!
Оригинал здесь