Рус
Eng

Чего стоит непродуманная жизнь

Чего стоит непродуманная жизнь
Мнение

12 мая 2017, 08:37
Алексей Цветков
Поэт, эссеист
Тот факт, что Россия не имеет морального компаса и не верит в его существование, — во многом наша вина и ее трагедия

Ветхозаветного Бога трудно поймать на объективности, толерантности и всемирной отзывчивости. Он поддерживал отношения исключительно с избранным им народом, и, если взглянуть со стороны, этому народу трудно позавидовать. Ему был дан абсолютный кодекс поведения, и отступления от этой предписанной линии поведения жестоко карались: нашествиями и разорениями, сносом храмов и массовым угоном в плен — и это только в древней истории, а про новейшую лучше не вспоминать.

У христиан Бог, казалось бы, подобрел и стал смотреть на вещи несколько шире. Но это была иллюзия: сегодня трудно себе представить, в каком постоянном страхе жили люди Средневековья, сравнивая свою грешную жизнь с евангельским идеалом праведности и понимая, что вечного блаженства им никогда не увидеть. Отпетым злодеям было в эти времена особенно тяжело — приходилось жертвовать огромные деньги на монастыри и бессрочные заупокойные мессы, — но и простому люду было несладко. Догадались учредить чистилище, чтобы оставалась хоть какая-то искра надежды. Адские мучения, описанные Данте, были вполне в духе того, что воображали себе его современники попроще. Церковь, конечно же, выступала арбитром не только в области морали, но и во всех суждениях о мире: фактом считалось только то, что полагали таковым церковные власти; все остальное было ересью.

До поры до времени все эти прижизненные и загробные угрозы служили единственной гарантией морали, а церковь — исключительным источником моральных уложений, и ни в каких отдельных нравственных теориях нужды не было, хотя приходилось порой прибегать к авторитету Аристотеля. Попытки выстроить независимую от религии систему морали стали предприниматься лишь в эпоху Просвещения, когда твердыня веры дала трещину, от Юма и Канта и до наших дней — тут, ближе к собственному опыту, можно вспомнить известный этический трактат Владимира Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо», хотя он и был явным шагом назад по сравнению с Кантом. Система имела целью продемонстрировать, как поступать правильно не потому, что так предписывают священные книги, а потому, что так диктуют разум, здравый смысл и моральная интуиция, хотя и не обязательно все вместе.

Можно долго рассуждать о том, в какой мере либерализм и Просвещение синонимичны друг другу, но они явно неразрывны исторически и доктринально. Их идеалы во многом совпадают, равно как основоположники и классики — впервые в истории освободившись от авторитетов древности и традиции, они настаивали на автономии человека и его способности самостоятельно постигать тайны природы и нравственные предписания в отсутствие воображаемого небесного и принудительного земного, то есть государственного руководства. Просвещение, конкретный исторический культурный эпизод, ушло в прошлое вместе с его верой в неизбежность прогресса. Либерализм, чья эволюция продолжается по сей день, менялся по мере накопления опыта и стал куда более осторожным: в автоматизм прогресса сегодня никто не верит. Тем не менее на протяжении всего XIX века вера в прогресс и способность человека к нравственному совершенствованию была доминирующей, и одной из ее опор была, как ни странно, протестантская религия, укрощенная, проникнутая оптимизмом и освобожденная от большинства замшелых предрассудков (хотя и отягощенная новыми — вспомним хотя бы расизм и евгенику), — достаточно указать на викторианскую Англию, где эта вера и эта религия были наиболее повсеместными.

Первым и в значительной степени решающим ударом по этому хрустальному замку стала философия Фридриха Ницше, продемонстрировавшего ненадежность его метафизического фундамента, а затем последовали две мировые войны, которые вместе с очевидными иллюзиями погребли, казалось, целый комплекс убеждений, без которого вера в возможность благополучия невозможна. Характерным образом главную роль в этой антилиберальной контрреволюции сыграли немецкие и французские теоретики: первые — в силу очевидной катастрофы, постигшей их страну, вторые — под влиянием нравственного унижения, которое претерпела Франция в годы Второй мировой. Первые, Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно, объявили все бедствия цивилизации прямыми последствиями Просвещения, хотя вина тут скорее лежит на романтизме, антагонисте Просвещения. Вторые, такие как Жак Деррида или Жак Лакан, с примкнувшим к ним из-за океана Ричардом Рорти, открыто или имплицитно определили понятие истины как пустое — обычно тот или иной «большой нарратив», навязанный доминирующими социальными интересами. Эти теории нашли себе массу сторонников в гуманитарной среде, не отягощенной, в отличие от науки, требованием точности формулировок. Удар, нанесенный по фактам, был не особенно чувствительным, если учесть, что теоретики постмодернизма в научной фактологии разбирались слабо. Куда более уязвимой оказалась мораль: хотя постмодернисты, как правило, располагались на левом фланге политического спектра, где человеколюбивые лозунги преобладают, человечество быстро разбили на ущемленные меньшинства, каждое со своими частными претензиями, тогда как мораль, по идее, в равной степени покрывает всех, бедных и богатых, черных и белых, — это, собственно, и есть один из основных принципов либерализма.

Если сузить эту историю до российской или, если угодно, постсоветской, то нельзя обойти вниманием удивительный парадокс. Многие из тех, кто в собственных глазах и в глазах окружающих представляют либеральное крыло общественного мнения, вместе с этим исповедуют религию, обычно православное христианство, а также релятивизм постмодернистского французского образца, полагая его более изощренным взглядом на жизнь, чем простая дихотомия «истинно–ложно». Минутная рефлексия покажет, что мы имеем дело не просто с когнитивным диссонансом, но с диссонансом в квадрате.

Теоретиков либерализма объединяет вера в существование и познаваемость истины, и, хотя чем мудрее теоретик, тем он скептичнее, все они сходятся в том, что истина со строчной буквы не лежит за пределами досягаемости. В противном случае даже укрощенная вера в прогресс, рукотворный, а не встроенный в законы истории, бессмысленна. Но религия предлагает совсем иное — магистральный и практически мгновенный портал к абсолютной Истине, в которую все частные включены по умолчанию. Либерализм, как показывает опыт XIX века, может с религией уживаться, но в основном за счет уступок со стороны последней, а православие — не частная конфессия, которую можно править в уме по мере накопления личного опыта. Православие как раз и есть полностью укомплектованный абсолют, литургическая религия с канонами и иерархией: индивидуализм и соборность не имеют точек соприкосновения. А конфликт с релятивизмом уже настолько очевиден, что даже комментировать излишне: тут не только полное отрицание абсолюта — вышеупомянутый Рорти, как известно, сомневался даже в реальности жирафа.

Это совмещение несовместимого легко объяснить исторически. Либерализм тут понятнее всего, он наследие советской ностальгии по Западу в той же прослойке, только на поколение раньше. С другой стороны, религия, фактически запрещенная в СССР, уже самим этим фактом записывалась в инструменты протеста, и ее тоже зачисляли в арсенал. А постмодернистская теория, в ту пору как раз на пике своего взлета в западной гуманитарной сфере, со всем ее релятивизмом тоже воспринималась как диверсия живущими в стране предписанного и обязательного «большого нарратива». Когда обручи, стягивающие бочку, лопнули и появилась возможность выбора, жалко было отбрасывать любой из вариантов, потому что с ними успели сжиться, и в конечном итоге выбрали всё: и варенье без ограничений, и лекарство от диабета.

Человек не может иметь три нестыкуемых мнения об одном и том же предмете, даже если у него есть на это право. В философии, бытующей за пределами французской, существует понятие так называемого эпистемического долга. Человек морально обязан придерживаться мнения, в пользу которого у него имеются наиболее достоверные аргументы, а по законам логики эти аргументы не могут одинаково обслуживать несовместимые точки зрения. То есть, в конечном счете, разрешение внутреннего конфликта — проблема нашей совести.

Британский философ Бернард Уильямс, один из выдающихся моральных мыслителей прошлого столетия, посвятил полемике с релятивизмом свою последнюю книгу, Truth and Truthfulness — название, наверное, надо перевести с потерей повторного корня, «Истина и правдивость», поскольку «истинность» в русском языке не имеет значения «стремление к истине». Хотя он не упоминает прямо эпистемического долга, в значительной мере книга именно об этом. Он отмечает, что постмодернистский релятивизм во многом базируется на ошибочном понимании структурализма в лингвистике, а также философии Ницше, которого многие релятивисты считают своим предтечей — парадоксальным образом Уильямс признается в том же родстве.

На заре своего творчества Ницше, увлекшись сокрушением предрассудков, действительно трактовал идею истины без снисхождения, заявляя, что фактов не существует — только интерпретации. Но в годы зрелости он резко изменил свои взгляды и полагал поиски истины главным долгом философа. Вот что он писал об этом в книге «Антихрист»: «За истину надо бороться на каждом шагу нашего пути, в ее пользу надо жертвовать всем остальным, что дорого нашим сердцам, от чего зависят наша любовь и наша вера в жизнь. Для этого необходимо величие души — служение истине есть самое тяжкое служение». Даже со скидкой на пафосный стиль философа трудно разглядеть в этой декларации что-либо иное, чем присягу эпистемическому долгу и прямую противоположность кодексу релятивистов.

По мнению Уильямса, правдивость, вынесенная им в название книги, в каком-то смысле имеет даже большее значение, чем сама истина, поскольку выбор цели лишен смысла без выбора пути. Не верящие в цель не могут быть правдивы по определению и скатываются во фривольность, которую мы слишком охотно принимаем за глубину, и нравственную составляющую тут трудно переоценить. Тот факт, что Россия не имеет понятия о мироустройстве, ничем не выделяет ее из числа всех других стран. Но тот факт, что она не имеет морального компаса и не верит в его существование, — во многом наша вина и ее трагедия. Человеку, который хочет привести в порядок совместное будущее, лучше начать с собственного дома, и прежде чем решать общую моральную проблему, мы должны решить свою собственную. По словам Сократа, непродуманная жизнь не стоит того, чтобы ее прожить.

Оригинал здесь

Нашли опечатку в тексте? Выделите её и нажмите ctrl+enter