Posted 20 ноября 2017, 10:50

Published 20 ноября 2017, 10:50

Modified 7 марта, 17:09

Updated 7 марта, 17:09

Лев Гудков: У нынешнего общества нет представления о будущем

20 ноября 2017, 10:50
Люди хотят одно, власть предлагает другое, и люди покорно или пассивно принимают всё как есть, а образ будущего просто исчез.

Замечательный российский социолог, руководитель Левада-Центра Лев Гудков выдвинут в этом году на соискание Премии Егора Гайдара в номинации «За действия, способствующие формированию гражданского общества». В интервью, которое организаторы премии взяли у Гудкова по этому поводу, учёный поделился своими наблюдениями и мыслями о ситуации в стране. Они, мягко говоря, не радуют.

«НИ» приводит ниже наиболее интересные и актуальные высказывания Льва Гудкова.

О массовом сознании

Откуда человек может получить представление, скажем, о планах американских империалистов по развалу СССР или о политике нашего руководства? Из средств массовой информации, из школьных представлений, из выступлений политиков и еще из каких-то ситуативных источников, которые создают базу для его дальнейшей ориентации. Это не его собственные представления, это представления, с самого начала заданные либо определенными группами, к которым принадлежит человек, либо институтами, которые он не в состоянии контролировать. Поэтому то, что мы изучаем, — это сила коллективных представлений. Это иллюзия, что массовый человек в состоянии что-то представить, проанализировать и разобраться. Конечно, специалисты — другое дело, у них другие источники, другие способы получения информации, средства осмысления, техника анализа, взвешивания, критической работы с фактами и прочего. А массовое сознание – это всегда коллективные стереотипные представления.

О пропаганде

Наш человек, как и массовый человек в других странах, все-таки обладает некоторой свободой выбора или отношения к тем или иным каналам информации, поэтому возникает проблема оценки достоверности получаемых сведений и доверия к ним. В этом смысле всегда есть некоторый люфт. Наши люди весьма скептически относятся к информации о положении дел внутри страны, если это касается повседневных проблем, цен, инфляции, заявлений о борьбе с коррупцией и прочего, — то есть того, что люди могут проверить на собственном опыте. А точнее, в отношении чего они могут использовать опыт и представления, сложившиеся в малых группах, в которые они включены. С другой стороны, что наш массовый человек может сказать о Сирии? Ничего. Его мнение напрямую зависит от той конструкции реальности, которую ему навязывают, задают федеральные каналы ТВ. Большинство населения у нас живет в селах и малых городах, где существуют один-два источника информации о внешнеполитических событиях. Конструкции «фактов», отдаленных от непосредственных проблем человек, могут либо усваиваться некритически, то есть просто внушаться, либо отчуждаться, не приниматься во внимание в зависимости от установок человека. Это тоже очень важный момент, потому что альтернативные интерпретации, скажем, происходящего в Сирии большой частью населения просто отвергаются, не рассматриваются – «я не хочу этого слушать».

О самоцензуре

Это не укладывается в его картину реальности. Пропаганда ведь — это не просто информация о каких-то событиях. Каждое такое сообщение имеет довольно сложный состав: оно включает разделение на «своих» (собственно людей, добрых, миролюбивых, открытых, нравственных и т.п.) и «чужих» (представляющих угрозу для «нас»), чувство гордости за нашу армию, самую мощную в мире, за страну, победившую фашистов, а потому обладающих моральным правом указывать другим странам, что хорошо, а что плохо для них, при этом включается и «большое длительное время» и все спящие подспудные значения прошлого и т.п. Такого рода «информация» производит очень значимую селекцию представлений о реальности, внушая обывателю сознание своего превосходства над другими, своей особости, исключительности, что формирует иммунитет против ненужных сомнений и влияний.

И свои представления он менять, конечно, не хочет. По очень разным причинам. С одной стороны, у него существует свой набор иллюзий и ожиданий. С другой стороны, существует подспудный страх, самоцензура, и некоторые вещи он просто табуирует и не воспринимает, блокирует их. Это все входит, условно говоря, в коллективное подсознание, и это тоже определяет и выбор источника желаемой информации, и выбор авторитета, если авторитеты есть, и подчинение мнению большинства. Поэтому массовое сознание принципиально противоречиво, стереотипно, а в нашем случае еще и обладает тем, что Оруэлл называл двоемыслием — одновременным сохранением значимости совершенно противоположных установок. Но если распутывать, то мы видим, что каждый из этих несовместимых с точки зрения специалиста или человека образованного компонентов просто отвечает на разные нормативные ожидания или требования со стороны окружающих. Все это осталось нам в наследие от Советского Союза и опыта коллективного приспособления к репрессивному государству.

О конформизме и коррупции

В принципе, массовый конформизм или авторитарная личность, готовая одновременно к насилию и к подчинению, к принятию готовых мнений и не склонная к рефлексии, описана на американском и на немецком материале философами, социальными психологами из Франкфуртской школы. Но наш советский человек не сводится только к этому аспекту авторитарной личности. Тут важна не столько готовность к подчинению и к демонстрации самых грубых идеологических представлений, сколько лукавость, гибкость и оппортунизм, умение уживаться с любой властью. Следствием этого становится очень узкий радиус доверия — доверие только к очень близким людям, и напротив, недоверие к внешним институтам, очень широкие масштабы коррумпированности, потому что это, собственно, механизм взаимосвязи власти и населения. Причем коррупцию не надо рассматривать только как исходящую от власти – коррумпированы обе стороны, и такое положение всех устраивает, потому что это как масло в моторе, без него система не работает.

Частично, конечно, это идет из времен крепостничества, но в советское время это приобрело совершенно другие масштабы. Все-таки в царской России были определенные зоны взаимодействия с чиновниками, соответственно, проблемы коррупции как социального механизма среди членов одного сословия не возникало. Советский режим резко интенсифицировал процессы ломки старой социальной структуры, в советское время возникло «массовое общество», удерживаемое средствами тотальной регламентации и тотального же насилия. Именно в этой атмосфере сложились эти формы «неформальных» взаимных соглашений, допусков, сочетаний директивной государственной экономики и личного хозяйства, плановых и неплановых ресурсов, постоянного корректирования плана, неучтенных запасов, торговли с заднего хода и много прочего, что и создало эту многообразную систему приспособления и взаимной манипуляции.

О примитивности власти

Безусловно, решающую здесь роль играют структуры власти – примитивные, архаические, все время апеллирующие к представлениям предыдущей или позавчерашней эпохи и в этом смысле блокирующие структурно-функциональную дифференциацию общества, подавляющие автономизацию отдельных групп, а значит образование более сложных систем обмена и коммуникации. Другими словами, препятствующие развитию страны, подавляющие его внутренний рост. Потому что современное общество представляет собой агломерат или агрегат автономных, а значит — функциональных образований, без которого не может быть развития. А наша ситуация отличается тем, что власть монополизирует право представлять коллективные ценности, коллективные интересы и, соответственно, использует инструменты насилия, чтобы себя легитимировать. Такая тотальная, патерналистская власть всегда примитивнее, чем общество в целом, и она сохраняет и воспроизводит себя, подавляя разнообразие и упрощая всю систему отношений. После распада советской системы действительно возникло некоторое многообразие, и человек себя повел себя по-другому – не только в науке, но и в бизнесе, и в общественной жизни появилась масса форм, разнообразных медиа, дискуссий и прочего. Ну а потом, по мере укрепления вертикали власти, все это многообразие стягивалось, упрощалось, и общество как таковое, если брать его многообразие, сжималось, скукоживалось как шагреневая кожа. Это, безусловно, патологический процесс, такое реверсивное движение, проявляющееся на самых разных уровнях.

Об однородности общества

Один испанский дипломат как-то сказал мне: «Какая у вас странная страна! Я проехал от Калининграда до Владивостока, все говорят на одном языке, в театре одни и те же пьесы, в газетах и на телевидении одни и те же темы. У нас — региональное разнообразие, разные языки, разные группы, это все варится, дискутирует, бурлит, а у вас все однотонное». И это факт. У нас региональные различия важнее, чем социально-групповые, чем различия по доходам или по образованию, по ценностным установкам. А после установления монополии на средства массовой информации прежние фиксированные различия между группами — в зависимости от образования, возраста и прочего — совсем стерлись. Сегодня нет различий между профессором и крестьянином.

О русском национализме

Была такая идея у Юрия Левады, что тот человек, который сформировался в советское время, прошел через мясорубку войн, коллективизации, репрессий, научился жить с этой властью (или выживать), в силу демографических причин уходит.

А раз он уходит, то сама система испытывает чрезвычайно сильное напряжение, потому что, как тогда казалось, молодежь обладает другими установками, и она не готова вступать с властью в такие же отношения договора, как в советское время. Иначе говоря, появился массовый протест, новые запросы. И мы тогда, в перестройку, это фиксировали на пересечении трех главных характеристик – молодые, образованные, жители новых городов. Именно они показывали вектор изменения – в сторону европеизации. Но потом мы увидели, как после кризиса народ потянулся к гарантированным доходам, к требованию государственного регулирования цен, к цензуре в СМИ, к контролю… Короче, дайте нам как у всех, пусть это будет немного, но у всех одинаково, и владейте нами. Вот эта ответная реакция на кризис была для нас неожиданной и, можно сказать, разочаровывающей. Откровенно говоря, она повергла в депрессию.

Реакция фрустрации, массовое разочарование в реформах, депрессия потянули за собой подъем и выход на поверхность компенсаторного низового русского национализма, тогда как на момент распада СССР ксенофобия была на очень низком уровне, ниже даже, чем в Европе, особенно в сравнении с такими странами, как Польша, Австрия, Венгрия, Чехия. Потом начали проявляться ощущения, что конкретно разные люди потеряли в результате реформ, несмотря на текущий рост доходов и потребления. Поразительно, что 55-58% до сих пор считают, что они – в смысле их семьи – в результате всех изменений проиграли. Они потеряли чувство принадлежности к великой державе, которая компенсировала убожество и зависимость маленького человека. Соответственно, это символизировалось выходом фигуры Сталина, неспособностью к рационализации прошлого, желанием табуировать все, что связано с насилием и репрессиями. Причем это желание закрыться и вытеснить происходящее даже сильнее в тех группах или социальных средах, которые в советское время пострадали сильнее.

Об образе будущего

У нынешнего общества нет представления о будущем. В 90-х годах, особенно в первой половине, оно было. Пусть даже абсолютно иллюзорное представление, ожидание наступления «потребительского чуда». Это совершенно понятная вещь. Страна погрузилась в очень тяжелую фазу мазохистского переживания своей коллективной несостоятельности, краха СССР, «мы хуже всех», «мы пример миру, как не надо жить» и т.п. А как ориентир будущего воспринимались разные западные модели – демократии, рыночной экономики. В целом, это было что-то такое смутное социал-демократическое, отдаленно напоминающее шведский социализм, не коммунизм и не либеральный капитализм, а скорее несколько трансформированные или реформированные представления о социализме. Сильная роль государства, но только справедливого государства, заботящегося о народе, распределяющего все блага, поддерживающего порядок, свободы, при этом защищающего человека и прочее. Но определенно были прозападные настроения.

Сейчас они полностью исчезли, потому что подавлена политическая сфера и, соответственно, стерилизованы механизмы общественного целеполагания, постановка новых целей, дискуссии вокруг них. Принятие решений стало исключительно закрытым – власть просто предлагает даже не решения, а некоторые готовые лозунги, потому что никто не спрашивает, нужна ли модернизация армии вместо развития здравоохранения. Люди хотят одно, власть предлагает другое. Люди покорно или пассивно принимают все как есть, а образ будущего просто исчез. Под будущим понимается либо бесконечное повторение настоящего, либо нереализованные иллюзии и надежды позавчерашнего дня, то есть происходит перенос того, чего ждали в советском прошлом, на будущее. В этом смысле мы сами закладываем консервацию нынешнего положения. Само общество, я не говорю уже о власти, сужает пространство возможного.

Об интеллектуальном сообществе

Я из того поколения, которое все время оказывается на завершающей фазе какого-то периода. Я кончал школу, когда закончилась хрущевская оттепель, университет – когда была раздавлена Пражская весна, защитил диссертацию – начался андроповский застой. Поэтому мне было трудно воодушевиться и принять горбачевскую перестройку. Несмотря на все убеждения и доводы Юрия Левады, что начался новый этап, внутренне я очень сопротивлялся, тяжело было еще раз убедиться, что все твои представления пронизаны иллюзиями и необоснованными надеждами. (У меня поэтому сохраняется «презумпция виновности» государства, как это назвал украинский политолог, профессор Михаил Минаков, недоверие к «токсичному» тоталитарному и посттоталитарному государству, а значит – к возможностям трансформации такого режима в правовую и демократическую систему правления. Только «общество граждан», имеющих «мужество пользоваться своим разумом», в состоянии произвести реальные изменения.)

Но потом мы всей командой все-таки включились в дело – исследовали процессы социальной трансформации: что происходит с обществом, выходящим из тоталитаризма, какие факторы подталкивают его к выходу, что, вообще говоря, заставляет такие режимы меняться и что, напротив, препятствует изменениям. Сейчас, конечно, на результаты опросов смотришь иногда с ужасом, иногда с депрессией, иногда с отвращением. Но социолог как врач – когда все время сталкиваешься с человеческими проблемами, наступает не то чтобы глухота, но ощущение рутинности.

Зачем нужен социолог? Как и врач, он нужен затем, чтобы видеть болезнь и понимать ее причины. Вот мы начали с общественного мнения. Проблема ведь не в достоверности данных, не в различиях фиксации общественных настроений, потому что в строгом смысле все службы показывают одни и те же тренды и колебания. Вне зависимости от формулировок вопроса. Анализ и интерпретации – разные. Но наше сравнительно образованное общество оказывается не готово к пониманию того, что происходит. И не просто не готово к пониманию, а сопротивляется тем выводам, которые мы делаем, просто не хочет этого слышать. «Не говорите нам неприятное». Больше всего мне это напоминает «Обыкновенное чудо», где король вспоминает своего деда по материнской линии, который так боялся неприятностей, что застывал при каждом известии, и даже когда душили его любимую жену, он стоял рядом и говорил: «Потерпи немножко, может быть, все еще обойдется». Люди категорически не хотят осознавать то, что вступает в противоречие с их идентичностью, их самосознанием и их иллюзиями. И это беда. Неспособность к пониманию, неразвитость социального воображения и безрезультативность любых попыток гражданского просвещения — это, мне кажется, самая главная беда нашего интеллектуального сообщества сегодня.

Фото: www.globallookpress.com

Подпишитесь