Posted 12 апреля 2004,, 20:00

Published 12 апреля 2004,, 20:00

Modified 8 марта, 09:49

Updated 8 марта, 09:49

Андрей Битов

Андрей Битов

12 апреля 2004, 20:00
Битов – писатель. Каждый волен к этим двум словам прибавить эпитет, но факт остается фактом вот уже 40 лет. К сожалению, мало кто знает, что Андрей Георгиевич еще и замечательный собеседник. И сам сегодня считает: разница между его устной и письменной речью все менее заметна. В чем убедился в очередной раз обозреватель

– За двадцать лет знакомства мы столько раз беседовали под надзором диктофона, что я позволю себе наглость начать интервью с вопроса: «Андрей Георгиевич, расскажите, над чем вы сейчас работаете?».

– (Смеется). Вот только что, пять минут назад, был звонок, и репортер из какого-то глянцевого журнала задал этот наглый вопрос. Не важно как, не важно когда, не важно сколько, не важно кто ты такой. Важно – чем ты в данный момент занят. Какое кому собачье дело?! Давным-давно, когда меня в очередной раз об этом спросили, я вот как ответил: «Работаю над собой. Безуспешно». И сейчас отвечаю точно так же... Главное, спрашивают люди, которые ни хрена моего не прочитали, но, видишь ли, их интересует, что у меня для них есть новенького...

– Так они потому и задают наглые вопросы, что не могут спросить: «А что ты, Андрей, имел в виду, когда вот там-то написал вот так-то?»

– Еще люблю вопрос: «А почему я об этом раньше не слышал?» Тоже замечательно. Что побуждает людей задавать подобные вопросы? Ложное представление о свободе. В России свобода – как весна, как половодье, когда все вытаявшее из-под снега собачье дерьмо, по точному выражению моей бывшей жены, предстает взору «в одной плоскости»... В русском языке есть важное слово «чернь», многое в нас объясняющее. Но очень трудно определить, что же это такое. Пушкин безукоризненно пользовался этим словом, у него слух был вообще, по-видимому, самый тонкий в России. «Толпа» и «народ» у него никогда не смешиваются. Но и Пушкин лишь намекнул на смысл слова «чернь»... Мне очень нравится определение, вычитанное у одного, как ни странно, специалиста по астрологии. Не знаю, кто бы лучшее дал: «Чернь – это люди, опускающие всех до своего уровня». Отсюда: «А ты над чем работаешь? А почему я про тебя ничего не знаю?» А потому, что ты, дорогой, себя почему-то считаешь стоящим на вершине информации. Достаточно пожив на свете, сегодня я могу со своей стороны сказать, что чернь – это переизбыток лежащего «в одной плоскости» собачьего дерьма, воспринимаемый уже как норма. Достигается это разными способами: я сильнее, я успешнее, я талантливее, я красивее, я моложе...

– Я богаче...

– Я богаче, да... Вот так и получается, что современное существование волей-неволей по оценкам сводится к богатству, власти и тщеславию. К сожалению, даже церковь с этим не в силах бороться... Меня пора, наверное, отлучать от церкви. Потому, что я человек давно и искренне, по-детски верующий. Но не воцерковленный. То есть не гожусь для подчинения. И вижу: чем больше они там, на амвонах, крестятся, тем больше похожи на чернь, хотя и убеждены, что представляют, в общем, как бы народ... Короче, всему этому ходу рассуждения эпиграфом можно предпослать знаменитое тютчевское стихотворение, которое я только недавно возлюбил. Наверное, потому, что написано оно было практически в моем возрасте. «И старческой любви позорней/ Сварливый старческий задор». Вот, значит, чтобы не впадать в сварливый задор, надо сказать: все идет в жизни своим чередом, потому что иначе идти не может. Но это не значит, что можно что-то оправдать и в чем-то себе изменить... Мне было видение такое... Бывают у меня иногда помрачения в виде видений или видения в виде помрачений. Было, в общем, замечательное видение. Вроде бы какие-то тени передо мной стояли, большие и неразличимые. Я их потом счел ангелами, хотя, может, они были совсем не ангелами. И на какой-то мой внутренний ропот в полусне они сказали: «Черт с тобой, ладно, мы тебе передаем это оборудование». И показали на что-то стоящее посреди комнаты, неуклюжее с виду, накрытое старым брезентом. Я спрашиваю: «Что это?». – «Ну, – говорят они, – ты заслужил, и мы тебе это передаем». – «Нет, а все-таки что это?». – «А это, – говорят, – оборудование 1942 года». Я про себя подумал, что меня в который раз обижают оттуда, сверху. Они прочитали мои мысли и говорят: «Битов, ты не думай, это очень хорошее оборудование». Почему-то сегодня утром я опять вспомнил это видение – и вам рассказал. Я думаю, что это в самом деле неплохое оборудование, даже по сравнению с суперсовременным. Значит, мне с ним надо заканчивать свой век, и нечего роптать. Я ведь, как та пальма из ленинградского ботанического сада, перенес блокаду и остался жив. Бог, по принципу: «Будет день – будет и пища», мне дал пожить в свое удовольствие и, в общем, не дал бедствовать моему многочисленному потомству. С точки зрения молодых, «умеющих жить», я дурак и есть дурак. Но переучиваться жить – еще большая глупость...

– Недавно в Саратове я познакомился с одной замечательной молодой женщиной, студенткой, защищавшей курсовую работу по вам. И она меня восхитила не обожанием, а необходимостью каждый день ощущать присутствие в жизни Битова как собеседника. Почти такого, каким сейчас вы для меня являетесь. Она робеет вам написать. Но вообще молодняк обнаруживает как-нибудь свой интерес к Битову – кумиру поколений 60-х, 70-х, 80-х?

– По маленьким слабым сигналам я понимаю, что начали читать. Может быть, этому способствовало издание моих книжек в серии «Азбука классики». Хорошая серия, дешевые томики в мягких обложках, и соседство для меня лестное. Сначала у них, конечно, вышел, как крейсер «Аврора», мой «Пушкинский Дом» – он уже в какой-то программе для поступающих в вузы и в факультативной программе школьной. И хорошо был продан. Вслед за ним «Улетающий Монахов» разлетелся, хоть я не думал, что он разойдется. Такого успеха не ожидали и те люди, которые сидят на выпуске серии. Сегодня, они говорят, предсказать невозможно, что уйдет, а что не уйдет. Павича издали – стоит на полках, а Кафка, вроде бы не модный, разошелся, как горячие пирожки... Сейчас я надеюсь, что молодые прочтут, наконец, и моих «Оглашенных». Этот роман оказался, к моей печали, непрочитанным. Наверное, в начале 90-х он был преждевременным. Сейчас, когда от падения империи все-таки прошло уже 13 лет, может, молодняк увидит его под правильным углом. Я ничего не понимаю в земледелии, но адекватное восприятие книги, чтоб она тебе на душу легла, называю «углом пахоты». Плуг должен плавно идти, то есть под правильным углом раскрывать автора... Если вы вспомните авторов, которые вам по жизни, так сказать, помогли, были добрыми и умными собеседниками, цитируя вашу знакомую, то согласитесь: все в чтении начинается с сопротивления. Человек рождается маленьким и чистым. И первая папироса невкусная, и первое пиво, тем более первая водка... да и первая любовь тоже вещь не совсем приятная. Вот так же вот и большие серьезные беседы. Когда неприятно. Мне было просто физически неприятно в первый раз читать Толстого и Достоевского. Сопротивление чтению есть самая нормальная функция читателя. Значит, все правильно, когда не хочется читать, а сейчас тем более. Наша и без того дикая, дилетантская литература превратилась в холуйское дело, когда забота писателя – обслуживать, подмахивать. Русская словесность, наконец, становится профессиональной... как шлюха. Что нам с вами вроде бы претит, да? Но, с другой стороны, она ведь никогда не умела ни строить сюжеты, ни лепить характеры, а просто писала время от времени, как ей Бог на душу положит, выпадающие из общего ряда гениальные произведения. А теперь, значит, в ней появились профессионалы. Дело даже не в пиаре, который они устраивают себе, в чем тоже правы, наверное. Дело в том, что в постройке, именуемой «великой русской литературой», остается ниша, в которую прекрасно вписались Пелевин и Сорокин. Все про них спрашивают, желая узнать, кого я читаю.

– В мои планы такой вопрос не входил. Но все же хочется понять – я сам до сих пор ответа не смог найти – это имитаторы, дутые величины благодаря упомянутому пиару – или что-то принципиально новое?

– Да, это писатели, талантливые безусловно и очень разные, при том, что все их поминают не через запятую даже, а через дефис...

– Как Ильфа-Петрова.

– В точности так. Но только серьезный, что-то успевший раньше прочитать, а не массовый читатель, видит: это как лед и пламень. Пелевин – изобретатель, а Сорокин...

– Патологоанатом?

– Нет, он заполнитель белых пятен. Вот, значит, что в России получилось из так называемой традиции не писать, а запрещать книги. Всю жизнь у нас то было разрешено, то было запрещено, то запрещено, то разрешено. И так образовался ряд абсолютно гениальной, неоспоримой русской литературы с острым привкусом китайщины (раз этого нельзя, этого не можно, так не принято, так не в нашей традиции). С другой стороны, литература – это отбор. А когда есть отбор, опять начинается китайщина: по какому праву, на каком основании, почему это и почему то? В этом смысле появление антилитературы в лице Пелевина и Сорокина вполне законно, как было законно появление скандальной «Лолиты». Набоков обошел все запреты и законы великим искусством... Советская власть была огромным соавтором, потому что все запрещала. Она была по-своему умная, поскольку сама ничего не создала, а все присвоила, как присваивают звание Героя Советского Союза. В том числе присвоила она и русскую классическую литературу, вероятно, рассудив, что запрещать Гоголя с Достоевским бесполезно, тем более что они умерли, бедные, не дождавшись нашего светлого будущего. Зато их извратить можно. То есть разучить людей читать. Что в СССР все грамотные – ничего не значит, потому что, как вы правильно сказали, чтение есть собеседование... Мне удалось, когда в первый и единственный раз я видел патриарха, сказать в его присутствии, что книга – единственное полноценное общение после общения с Богом. Все-таки ты можешь побеседовать, так скажем, с не самым дурным человеком, не самым глупым...

– И еще выбрать собеседника можешь...

– И тебя выбирает книга. Сейчас, когда я вижу бездну не прочитанных мною книг, я знаю, что многих уже и не прочту, потому что их место заняли другие книги, а могли эти. Одни не хуже других, но заняли другие. Поэтому, если кто-то обращается ко мне как к собеседнику, значит, и я чтение...

– Но есть и другой род собеседования, в котором вы тоже преуспели, – живой контакт. Сейчас вы реже стали появляться на телевидении и вообще на публике – это связано с хворями или с еще какими-то обстоятельствами?

– Думаю, в этом деле, как и в писательстве, существуют какие-то волны. Может быть, и хвори виноваты, потому что последний год я лечился. А потом, кроме твоих планов, проектов и пожеланий, случаются беды то у телеканалов, то у режиссеров, для которых я был материалом. Самый большой проект завалился в конце 90-х. Обидно: сейчас у меня не хватит на него сил. Это цикл фильмов «Империя Добра», которым я хотел объяснить, что выросшие в СССР люди тоскуют не по режиму, а по тому, насколько они его очеловечили. То есть протопили улицу и камеру обустроили. И теперь они, обанкротившись по собственному, кстати, желанию, просят вернуть их вклад лишений, дружб, женитьб, пьянств, войн и всего прочего. Нашу общую утрату Империи добра – то есть все, что связывало людей и народы, помимо тоталитарной власти, – я хотел отснять по разным уголкам бывшего Союза. Никогда не обольщался, Бог миловал: не был ни диссидентом, ни политиком, берег свою внутреннюю свободу. Пушкин, что ли, нашептал мне развиваться в своем эгоистическом пространстве, за что потом пришлось расплачиваться, став публичной фигурой и отвечая за что-то в общественном порядке. Но, в общем, имею честь и право сказать: огромная ошибка всех антисоветчиков заключается в том, что они не понимают, насколько они были советскими. До сих пор. В отличие от них, я вижу, насколько был советским, не будучи советским. Это не значит, что я качественный. Я грешник, как и все на свете. Но люди в Империи, в которой мы сроднились, воспринимали порядочность, как таковую, а не как предложенную им идеологию. Вот эту разницу хотел я провести в своем телесериале. Не сложилось. Дефолт. А теперь на это у меня просто не хватит сил, поэтому берусь за книгу. Она будет посвящена имени.

– Конкретному или вообще человеческому имени?

– Вообще человеческому имени, но с конкретным примером.

– Это имя актуально сегодня в России?

– Да. Нет. Конкретное имя – это не важно. А важно то, что каждый человек имеет дело со своим именем и с не сложившимся русским менталитетом. В общем, это будет большое варево, во многом автобиографическое, но в котором плавает и каждый гипотетический читатель.

– Вы упомянули о том, что сказали нечто важное для себя в присутствии патриарха. С такими людьми, как он, или президент, или олигарх, возможен ли не гипотетический, а вполне человеческий диалог?

– Хоть и там, где мы с патриархом оказались рядом, я сказал что-то, но сразу просек: это не моя тусовка. Совсем не моя. Я тихо жался в углу, кто-то ему на меня указал, он мне пальчиком помахал, я сказал, что сказал. Вот и все...

– А что значит «не моя тусовка»? Какие у вас претензии к этой тусовке?

– Да я их не знаю и знать не хочу. Сегодня ночью, кстати, мне пришла в голову смешная фраза. Который месяц все обсуждают историю с арестом Ходорковского. Так вот, я себе ночью говорю, во сне, что, был бы Путиным, попросил бы привезти к нему Ходорковского и сказал бы ему: «Ладно, ответил за базар, теперь отвечай за рынок». И назначил бы его во главе всей нашей экономики, и готовил бы из него своего наследника.

– Вы, Андрей Георгиевич, на выборы ходили?

– Когда накануне у меня брали блиц-интервью и спросили, пойду ли, я ответил: «Это, извините, я решу в последний момент». – «Нет, – упорствуют, – но вы будете голосовать за Путина?». – «Не пошли бы вы на х...», – говорю. Что за подхалимаж, который все время стремится смело обозначить свою позицию? Бог с вами, обозначу ее смело и я. Путин работающий президент. У нас давно не было работающего президента. Стало быть, пускай работает. И насчет Ходорковского – между прочим, не шутка...

– Власть в России уважает частную жизнь своих граждан?

– Конечно, нет.

– А чем отличается нынешнее неуважение от прежнего?

– Прежнее было не лучше, просто меньше было болтовни. Власть есть насилие – это было известно и Марксу с Энгельсом. Но как увязать это с формулой, что власть от Бога? Никогда нельзя было с этой формулой справиться. При Советской власти можно было не справляться, потому что это был откровенный абсурд, но задним числом я могу сказать, что смотрю и на Никиту, и на Брежнева с большим сочувствием. Потому что вершина власти – по-видимому, самая большая степень зависимости от всех. В России власть – что не категория, а материя, поэтому это вопрос земли, огромной земли. Огромная земля – это обязанность или право, но русскую идею надо понимать так, что наша земля не русская, а мировая. И это не значит, что ее надо раздать, это значит, что ее нужно сохранить. Зачем нам такая большая земля? Зачем вообще все это нам было нужно? История ответа не дает. История – вещь практически придуманная. Русской истории никогда не было, ее всегда перевирали, каждый раз по-новому. То окажется, что христиан не было, то монголо-татар, то Сталина не было – запросто это все делается. Патриоты всегда будут искать ошибки в прошлом. И пытаться на них безрезультатно учиться. А надо понять простую вещь: как и твое появление на свет, это было предназначение. Большая миссия. Но миссия, развернутая не в плоскости, где восседают начальство и власть, – а в другой, где ты и я. Где люди, бегающие по большой земле. Россия триста лет назад потянулась к Европе, потом так шарахнулась от Европы на восток, что лишь в Калифорнии опомнилась. На самом деле, думаю, что это была попытка присоединиться к Европе. Но путем миссионерским, а не царским. Окольным путем, а не церемониальным шагом, принимая из рук Петербурга на блюдечке Балтийское море... Пару лет назад я проехал Сахалин. Это же невозможно много. Одного Сахалина для России невозможно много. И все лежит в запустении, во грехе. Поэтому Россия, думаю, только Божьим промыслом и надеждой до сих пор держится. Рассчитывать и дальше на «авось» нельзя. Что-то надо понять, наконец...

– Вряд ли писатель перечитывает свои книжки после того, как они вышли. В первые дни, естественно, хочется полистать, обнаружить, нет ли опечаток, а перечитывать – просто некогда: надо что-то новое писать. Но ведь потом он наверняка переосмысливает, вспоминает какие-то страницы. Книга «Жизнь без нас» – о болезнях и о смерти. Возвращаетесь ли вы к ней сейчас, спустя 10 лет после того, как она была написана?

– Книжка эта про то, что уходит, вымирает мое поколение. В этом смысле книжка все десять лет продолжается наяву. Это объективно. Хорошо это или плохо – пустой разговор. Но, поскольку, чтобы уснуть, я вместо слонов пересчитываю людей, за здравие и за упокой, то объективно знаю, что соотношение первых ко вторым из тех, кого я встречал и любил, уже один к двум.

– Но они, как Высоцкий пел, вас не оставляют в беде?

– Мертвые? Нет. По-моему, нет.

– А кого из них вы можете назвать своими наиболее постоянными, наиболее радостными собеседниками?

– Нет. Не буду называть.

– Чтобы других не обижать?

– Если я их вспоминаю, значит, с ними беседую. Именно так и больше никак.

– А родители помогают?

– Это очень сложно... Некоторое время, когда было ближе к их утрате, мать с отцом снились мне часто, и сны очень были причудливые, даже вещие. Но в какой-то из последних снов я услышал от них слова... ну что-то вроде «пусть мертвые оплакивают своих мертвецов». В смысле, оставь нас в покое. Сейчас мои сны о прошлом, умершем связаны, скорее, с отчим домом. Мне часто снится дом, который был утрачен в 80-м году, где я прожил сорок лет. Там умер мой отец, оттуда я переселял свою мать. Его у меня отобрало какое-то ведомство, по-хамски совершенно. Вот эта ситуация – у меня отбирают мой дом – часто снится. Самый страшный сон – хамы, которые силой берут тебя, лезут на тебя, вроде как фашисты. Они еще ничего не сделали – только появились, а ты уже знаешь: «Ну, сейчас тебя будут опускать...». И другое назойливое сновидение, которое повторяется все чаще – собирание вещей, неуспевание, опоздание куда-то, какие-то эшелоны, переезд, переселение... Малая Родина – вовсе не привилегия деревенского жителя, недаром Булат так вошел в души многих москвичей, и не только москвичей, со своим Арбатом, сумев это чувство очень знаково воспеть.

– Из страшных ночных сновидений давайте вернемся в солнечную явь. У вас большое потомство, четверо детей, внуки. Младшие вас удивляют, что-то новое вам в себе и в жизни открывают?

– Мелкие – одна радость, конечно. Потому что, слава Богу, здоровые, красивые, совсем положительные... Пока они младшие – все хорошо. Им дан такой диапазон гениальности, когда они только-только начинают говорить. Это еще Корней Чуковский отмечал. Вот что касается внуков. Старших детей душат все те же проблемы, что и их сверстников: безработица, безденежье. А младший сын Егор в самом отвратительном возрасте. Ему шестнадцатый год.

– Он филологического склада молодой человек?

– Он самого двоечного склада. Компьютеры, стрелялки и все прочее. Эти игры готовят им совершенно другую жизнь, все ужастики американские покажутся ерундой по отношению к тому времени, когда они будут взрослыми. Так что, может, и правильно, что они все учатся овладевать восточными боевыми искусствами. К чему-то они готовятся не лучшему. Чем больше свободы – тем больше соблазна. Во все эти дырки свищет соблазн. Пока что Егор – игрок. Человеку положено играть, особенно в детстве. Но азарт это, закалка, подготовка к подвигам или соблазн – сегодня никто не знает. И то, и другое, и третье – вид энергии.

– Я вам рассказывал о своей беседе с Юрием Арабовым и о его идее восстановления писателями, людьми культуры гражданского договора с обществом. Мне показалось, это и вас волнует.

– Восстанавливать общественный договор – дело неплохое. Но как? На уровне тех, кто бегает к власти? В идеале общество состоит из каждого, а пока оно состоит из всех – это не общество.

– Черни прибавляется?

– Не знаю. Дело в том, что сегодня каждый еще не понял, не догадался, что имеет право быть каждым. То есть самим собой. Баланс у нас еще не найден между гражданским долгом и чувством собственного достоинства. Большая разница между чувством собственного достоинства и гордыней. Гордыни меньше – достоинства больше. У нас же пока больше гордыни и самоволия. По ящику недавно шла дискуссия о гражданском обществе, в каком-то интеллектуальном вполне собрании, и там, к моему изумлению, были процитированы строчки Пригова из его стишков про «милицанера»:И станут братьями все люди, и каждый – милиционер! И ведь на самом деле к этому все и клонится, так и происходит. У нас после того, как мужика отлучили от земли и закрепостили в колхоз, из настоящих трудяг остался только шофер, потому что выпивши за рулем нельзя, а баранку из рук не выпустишь, деньги надо зарабатывать. А сегодня все больше охранников. «Милицанеров».Только они в костюмах теперь и при галстуках. Наверное, в этом повинна суровая необходимость. И все-таки страна «милицанеров» – невеселое зрелище...

– Невеселый жанр и интервью: когда-то разговор надо заканчивать. Придумайте сами, как.

– Мы беседуем в Великий вторник на Страстной неделе. А газета с этим разговором выйдет, как вы сказали, в Светлый вторник, на Пасху. Вот ко Христову дню всем читателям «НИ» от меня яйцо. Стихотворение, которое еще не опубликовано и которое я очень мало кому читал.



Пасха

И надо было встать на землю.

Ее безвидность с пустотой

Видна Мне стала. Не приемлю

Я смерть – и свет в планете той

Включил, чтоб отделить сначала

Лишь день от ночи, чтоб отсчет

Продолжить, чтобы отличалась

Твердь от земли, земля от вод.



Внушало, но не утешало

Меня творенье. День за днем

Творил, но смерть не исчезала,

А все присутствовала в нем.

Пока возился Я меж гадами,

Любуясь делом рук своих,

Я был творцом всемирной падали,

И смерть торжествовала в них.



И силы были на пределе,

Противник был неумолим.

Так, по прошествии недели,

Мой Сын вошел в Иерусалим.

Не сотворив себе кумира

За те же дни, которых семь,

Пошел на разрушенье мира,

Провозгласив ему: «Аз есмь!»



И напролом от смерти к жизни

Вел счет от первого лица,

Вернув утраченной отчизне

Ее отца.

И в стогнах Иерусалима,

Распявших сына моего,

Такая же окрепла глина,

Как и в Адаме до него.



Се – человек. И после Бога

Не остается ничего:

Дань восхищения благого

Опустошенностью его.


Марк Розовский: «По мне прошла линия фронта»

"