Posted 20 апреля 2006,, 20:00

Published 20 апреля 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:06

Updated 8 марта, 09:06

Творец блаженных непонятиц

Творец блаженных непонятиц

20 апреля 2006, 20:00
Алексей Кручёных (1886, поселок Оливское Херсонской губернии – 1968, Москва)

Литературные группы, даже самые аполитичные, похожи на партии – за чьей-то одной спиной или сколлективленными спинами пристраиваются безликие прилипалы, прикрывая широковещательными манифестами собственную посредственность, а то и полную бездарность.

Сейчас лишь ревностные обожатели русского авангарда могут помнить футуриста Владимира Гольцшмидта, который, отчитав свои вирши, обычно грохал о голову деревянной доской, и она разваливалась надвое – я имею в виду доску.

У русского футуризма было два гения: Велимир Хлебников – нечто среднее между рыцарем печального образа и восточным дервишем – и Владимир Маяковский, возвышавшийся над футуризмом, словно кустодиевский пролетарий, который легко перешагивал трясущиеся от его шажищ домики с дребезжащими стеклами. Запоздалое и кратковременное присоединение к футуризму Пастернака объяснялось мощным притяжением Маяковского, от которого будущий переделкинский островитянин с мучительной продуманностью отцепился, как вагон, перегруженный пенящимся Шопеном, плещущим гекзаметром морских приливов и отливов, шелестом листьев, стрекотом кузнечиков и, что самое драгоценное, – тишиной. Василий Каменский профессионально не дотягивал до таких поэтов, но его выручали крупность характера и перволетчицкая рисковость, которые помогли ему размахнуться в стенькоразинском кличе: «Сарынь на кичку!»

У Александра Межирова есть презрительные неологизмы: «околокожевенники», «возлескорняки». Большинство тех, кто называл себя футуристами, были лишь «околофутуристами». Кем же был крестьянский сын Алексей Кручёных, который, вдохновляясь хлебниковским призывом: «Мы хотим, чтобы слово смело пошло за живописью», шагнул, с дипломом Одесского художественного училища, на сцену, где громыхали стихи: «околофутуристом» или все-таки поэтом?

Сергей Третьяков назвал его «Букой русской литературы». Ну, это сверху лежит: «Дыр бул щыл…» как-никак. А эта заумь, между прочим, нравилась отцу Павлу Флоренскому: «…что-то лесное, коричневое, корявое, всклокоченное, выскочило и скрипучим голосом «р л эз» выводит, как немазаная дверь. Что-то вроде Коненкова». Алексей Елисеич так эти заветные словечки в 1913 году шмякнул, что до сих пор все офисы забугорных славистов на дырбулщылстве диссертации взращивают. А может, как человек, жестоко остроумный, он это свое всемирно знаменитое изречение и высмеял в стихотворении: «Мышь, чихнувшая от счастья, / смотрит на свою новорожденную – гору!..»

Он вообще-то не с зауми начал, а с тихих «селянских стихов», в которых есть даже что-то суриковское. Потом усложнение формы доходит почти до ее развала. И все-таки находятся какие-то скрепы, не дающие стиху рассыпаться. Попытка разделить искусство и государство, заявленная в одном из манифестов, под которым стояла и подпись Алексея Кручёных, кончилась плачевно. Стихотворение на смерть Ленина было искренним, но натужным. Всё перебивали жуткие видения голода в деревне, которой новая власть посулила счастье, а стала конфисковать даже семенное зерно. Николай Асеев дал точное определение кручёныховских «ужастиков» о голоде: «Там страшная / простонародная сказка / в угарном удушье / бревенчатых стен; / полынная жалоба / ветра-подпаска / с кудрями, зажатыми промеж колен».

Кручёных мужицким инстинктом понял, куда идет дело, и спрыгнул со страниц истории, «залег на дно».

Живой очерк Алексея Кручёных набросал в стихах Хлебников: «Лондонский маленький призрак, Мальчишка в 30 лет, в воротничках, Острый, задорный и юркий, Бледного жителя серых камней Прилепил к сибирскому зову «на чёных». Ловко ты ловишь мысли чужие, Чтобы довести до конца, до самоубийства. Лицо энглиза, крепостного Счетоводных книг, Усталого от книги. Юркий издатель позорящих писем, Небритый, небрежный, коварный, Но девичьи глаза, Порою нежности полный». Хлебников с неизменной нежностью относился к беспрестанно унижаемому прессой и слушателями Алексею Кручёных. Он же писал ему: «Помнишь, мы вместе Грызли, как мыши, Непрозрачное время? Сим победиши!»

Время было действительно непрозрачное, мутное. Оно не случайно мешало попристальней вглядеться в будущее, что, в сущности, должно было быть их, футуристов, главной обязанностью.

Вот как вспоминает о соавторстве с Хлебниковым сам Кручёных: «…В неряшливой и студенчески-голой комнате Хлебникова я вытащил из коленкоровой тетрадки (зампортфеля) два листка – наброски, строк 40–50, своей первой поэмы «Игра в аду». Скромно показал ему. Вдруг, к моему удивлению, Велимир уселся и принялся приписывать к моим строчкам сверху, снизу и вокруг – собственные». Литографированное издание совместной поэмы вышло с иллюстрациями Наталии Гончаровой. Кручёных сам создавал будущие раритеты, которые ему помогли выжить, когда источником существования стало подторговывание редкими книгами. Таким я и встретил его, исхудалого и захудалого, году в 50-м, когда он продал мне уникальную брошюру на оберточной бумаге, где многие крупные поэты упражнялись в рифмах к его фамилии. Больше всего мне понравилось кирсановское: «Балериньих икр ученых Был не чужд и Кручёных».

Меня поразило, что в этих шалостях участвовал и Пастернак. Если память не изменяет, он зарифмовал «Кручёных – крюшонах». Пастернак оставил Алексею Кручёных много комплиментарных рукописных «дарилок». Вот только малые отрывки из своеобразной Пастернакианы о Кручёных: «Ты из нас самый упорный, с тебя пример брать»; «Роль твоя в нем (искусстве. – Е.Е.) любопытна и поучительна. Ты на его краю. Шаг в сторону, и ты вне его, т.е. в сырой обывательщине, у которой больше причуд, чем принято думать. Ты – живой кусочек его мыслимой границы»; «Меня трогает твой приход к лирике, когда всё пришло к очередям, – что-то вроде Фета по несвоевременности. И как твой заумный багаж засверкал вдруг и заиграл!». Такое дорогого стоит.

А продавал автографы Алексей Елисеич задешево. Одно только волновало его – чтобы в хорошие руки попали. В нем самом была раритетность. Он сам был автографом. Только чьим? Да России же… Только эта Россия не бьет себя в грудь, что она, мол, такая исключительная, не изгаляется припадочно над собой в сладострастном самоуничижении, которое паче всех национализмов. И вместо того чтобы обрамить в мещанскую позолоченность комплименты себе и стричь купоны, она предпочитает отдать свои автографы, но только… в хорошие руки.

* * *

Дыр бул щыл
убешщур
скум
вы со бу
р л эз

1913


Голод

Снопатые поля ушли в преданье…
Хлебатые амбары – с треском высохли
Крестьяне деревяне обратились в липу
И в щепы – щеки худощавые…

В избе, с потолком дыряво копченым,
Пятеро белобрысых птенят
Широко глаза раскрыли, –
Сегодня полные миски на столе дымят!..

– Убоинки молодой поешьте,
Только крошку всю глотайте до конца,
Иначе – встанете, –
Маньку возьмет рыжий леший, –
Вон дрыхнет, как баран, у суседского крыльца!..

Мать сказала и тихонько вышла…
Дети глодали с голодухи,
Да видят, – в котле плавают человечьи руки,
А в углу ворочаются порванные кишки.

– У, ох!.. – завопили да аравой в дверь –
И еще пуще ахнули:
Там мамка висела –
Шея посиневшая
Обмотана намыленной паклей!..

Дети добежали до кручи –
Недоеденный месяц сзади супом чавкал, –
Перекрестились да в воду, как заичики, бухнули,
Подхватили их руки мягкие…
А было это под Пасху…
Кровь убитого к небу возносилася
И звала людей к покаянию,
А душа удушенной под забором царства небесного
Облакачивалась.

1920

* * *
В полночь я заметил на своей простыне черного и твердого,
величиной с клопа
в красной бахроме ножек.
Прижег его спичкой. А он потолстел без ожога,
как повернутая дном железная бутылка…
Я подумал: мало было огня?..
Но ведь для такого – спичка как бревно!..
Пришедшие мои друзья набросали на него щепок,
бумаги с керосином – и подожгли…
Когда дым рассеялся – мы заметили зверька,
сидящего в углу кровати
в позе Будды (ростом с 1/4 аршина)
и, как би-ба-бо, ехидно улыбающегося.
Поняв, что это ОСОБОЕ существо,
я отправился за спиртом в аптеку,
а тем временем
приятели ввертели ему окурками в живот
пепельницу.
Топтали каблуками, били по щекам, поджаривали уши,
а кто-то накаливал спинку кровати на свечке.
Вернувшись, я спросил:
– Ну как?
В темноте тихо ответили:
– Всё уже кончено!
– Сожгли?
– Нет, сам застрелился…
ПОТОМУ ЧТО, сказал он,
В ОГНЕ Я УЗНАЛ НЕЧТО ЛУЧШЕЕ!

<1922>



Непонятым поэтам

Я так завидовал всегда
всем тем, кто пишут непонятно
и чьи стихи, как полупятна
из полудыма-полульда.
Я формалистов обожал,
глаза восторженно таращил,
а сам трусливо избежал
абракадабр и тарабарщин.
Я лез из кожи вон в борьбе
со здравым смыслом, как воитель,
но сумасшедшинки в себе
я с тайным ужасом не видел.
Мне было стыдно. Я с трудом
над сумасшедшинкою бился.
Единственно, чего добился, –
вся жизнь, как сумасшедший дом.
И я себя, как пыткой, мучил –
ну чем же я недоборщил,
что ничего не отчубучил
такого, словно «Дыр бул щыл…».
О, непонятные поэты!
Единственнейшие предметы
белейшей зависти моей.
Я – из понятнейших червей.
Ничья узда вам не страшна.
Вас в мысль никто не засупонил,
и чье-то «Ничего не понял…»
вам слаще мирра и вина.
Творцы блаженных непонятиц,
поверх сегодняшних минут
живите, верой наполняясь,
что вас когда-нибудь поймут.
Счастливцы! Страшно между тем
быть понятым, но так превратно –
всю жизнь писать совсем понятно,
уйдя непонятым совсем…

Евгений ЕВТУШЕНКО

"