Posted 20 января 2010,, 21:00

Published 20 января 2010,, 21:00

Modified 8 марта, 07:12

Updated 8 марта, 07:12

Пить надо умеючи

Пить надо умеючи

20 января 2010, 21:00
Одной из самых популярных и посещаемых выставок зимнего сезона стала экспозиция Анатолия Зверева в залах «Домика Чехова». Она имеет игривое название – «Садись, детуля, я тебя увековечу!». На поверку это серьезная попытка еще раз объяснить «эффект Зверева» – художника, который выбивался из всех стандартов как официально

Начнем с необходимых даже в этом случае формальностей: на стенах, словно в ювелирных нишах, помещены чуть меньше двух десятков зверевских работ. На первом этаже – автопортреты, на втором – «детули» (так художник называл запечатленных им дам, среди которых и куратор этой выставки Полина Лобачевская). Большинство никогда ранее не выставлялись. Их сопровождают два фильма: один собран из воспоминаний о художнике (главным образом его коллег), второй – из образов Москвы 1970-х, куда «внедрен» образ бесприютного артиста. Перед нами очень музейный (даже где-то с пережимом) проект. Будто бы показывают кремлевские бриллианты с видеоразъяснением. Прием намеренно парадоксальный. Он становится понятен тогда, когда, отбросив формальности, мы перейдем к самому «феномену Зверева».

При наличии некоторого исторического воображения Зверева можно принять за советского Диогена. Античного философа, жившего, как известно, в бочке и ходившего по городу с фонарем в поисках «человека». Только вместо пустой бочки у нас будет фигурировать бутылка водка, а вместо фонаря – кисти и краски. Кстати, по емкости мысли и яркости метафор Анатолий Зверев Диогену не уступал.

Однако, если судить по фильмам, его биографы и покровители предпочли более близкое христианскому духу сопоставление с «человеком божьим», юродивым (хотя религиозным Зверев не был). В том смысле, что в своей неприкаянности, в своем пьянстве и в своем искусстве художник выпадал из «большой истории», из дележа любых благ и привилегий («и последние станут первыми»). Оттого никто и не знает, куда прислонить этого нетвердо держащегося на ногах пьяницу: ни к ровному строю Союза художников, ни к бурлящей массе нон-конформистов. В одном случае – слишком недисциплинорован (экспрессивен на бумаге и редком холсте), в другом – слишком изящен, лишен гнева и пристрастия.

У блаженной памяти юродивого есть еще одно общее свойство со Зверевым: посмертная канонизация. Два десятка лет назад на зверевские рисунки был безумный спрос: едва ли ни в каждом интеллигентном доме с московским укладом висел росчерк Зверева. Фальшивок было не меньше, чем подлинников. Как и в случае со святыми реликвиями, в порыве преклонения Зверева стали подделывать и тиражировать. В результате музейщики отдали его на откуп салонам и дилерам (в Третьяковке, например, в новом разделе искусства ХХ века Зверева нет).

Сегодня, через голову прошлого века, Анатолия Зверева предпочитают сравнивать с такими же неприкаянными классиками: с Ван Гогом, с Рембрандтом (не богатым и успешным, а брошенным и бедствующим), с Маньяско. В этом есть свой резон – зверевские портреты невероятно искренни, исповедальны, в них и радость бурных линий, и возвышенность страдания. Зверев смог видел человека среди сотрудниц и работников – лучшие порывы советской лирики, тепло хрущевских кухонь, обнаженные нервы и слезы умиления Гали и Жени из «Иронии судьбы». Как написал один из посетителей выставки, перед Зверевым «душа оттаивает».

Именно потому показ избранных зверевских портретов происходит в антураже золотой кладовой. Для того, чтобы в XXI век этот художник вошел не обобранным в подворотне, но со всяческим почтением, под локотки. Это, однако, не противоречит главному эффекту от работ Анатолия Зверева. Точнее было бы сказать, их эффективности: напоминать о нашей слабости (даже в дубовой раме), о чуткости и отзывчивости, о тяжкой доле тонкой, чувствительной души (даже той, что обретается на дне стакана).

"