Posted 19 апреля 2007,, 20:00

Published 19 апреля 2007,, 20:00

Modified 8 марта, 08:37

Updated 8 марта, 08:37

Антологист добрых дел

Антологист добрых дел

19 апреля 2007, 20:00
Юрий ТЕРАПИАНО (1892, Керчь – 1980, Ганьи, близ Парижа)

Эпиграфом к жизни этого поэта могли бы стать его же собственные строки: Полночь бьет. Часы стучат, как прежде, / В комнате таинственная мгла: / Если в сердце места нет надежде, / Все-таки и тень ее светла. Эллинское происхождение, что ли, помогало ему даже тень превращать в свет? В раннем детстве из озорства он хотел быть городовым, чтобы управлять уличным движением. Потом мечтал об участи ученого и археолога, изучил язык своих предков, ошеломив попечителя гимназии чтением наизусть в подлиннике «Похвалы старости» Горация, а затем и своего перевода ее.

Дядя-археолог оставил ему огромное состояние, и подросток стал приезжать в гимназию в собственном экипаже, отчего будущие керченские невесты старались, как можно чаще, попадаться ему на глаза. Но завидный жених больше, чем ими, был увлечен уникальным тигрокотом – пожирателем невероятного количества шоколада. Будучи и сам охотником до него, Юрий щедро угощал приятелей. Ничто в этом, казалось бы, избалованном богатее-мальчишке, коему была предсказана блестящая переводческая карьера нового Гнедича, не выдавало будущего бесстрашного боевого офицера Добровольческой армии, который через Турцию в конце концов попал в Париж и вместе с Довидом Кнутом, Виктором Мамченко и Антонином Ладинским организовал Союз молодых писателей и поэтов.

Впоследствии он написал в статье «Человек 30-х годов»: «…так как он, человек, потеряв всё, с еще большей остротой чувствует свое человеческое, он должен пытаться понять, пытаться к чему-то прийти, должен любить, ненавидеть и хотеть счастья… Современный человек нищ и наг, потому что он совестливый (увы, чувствуется, что давненько это было написано. – Е.Е.). Мне кажется, эта воля – отказ, обеднение, решимость выдерживать одиночество, пустоту – самое значительное, что приобрело новое поколение…»

Иногда и он впадал в отчаянье, как и многие его соотечественники, оказавшиеся волею судеб за бортом Родины, которая продолжала свое плаванье по бурным волнам истории, но уже без них.

Как ни был сам Терапиано мягок, сны у него, да и у многих других поэтов той поры, были самые страшные, расстрельные. Это объединяло поэтов разных волн эмиграции. «…И вот ведут меня к оврагу, / ведут к оврагу убивать» (Владимир Набоков); «Знаю, не убьет меня злодей, Где-нибудь впотьмах подкарауля, А во имя чьих-нибудь идей Мне затылок проломает пуля» (Иван Елагин).

Вот как описывал свой сон Юрий Терапиано: «Мне снилось: я под дулом пистолета; У самого лица холодный ствол. В подвал врывался терпкий запах лета, В висках стучало, колыхался пол. / Всё: трепетанье вздувшейся рогожи, Обрывок неба – голубой кумач, Край рукава и душный запах кожи – В тебе сосредоточились, палач. / Вот – затряслось. Вот – в сторону рвануло. Подбросил ветер волосы мои, Качнулся череп, тело вниз скользнуло, Как сброшенная чешуя змеи; / Расстрелянное трепетало тело, Хлестала кровь из черного виска, А я летел… и, вся в огнях, летела Навстречу вечность в дыры потолка».

Терапиано не строил никаких иллюзий. Но он был нравственно крепче многих, которые не могли представить, что Россия сможет жить и без них, не очухается, не одумается, не призовет всех обратно, чтобы именно они, такие интеллигентные, такие хорошо воспитанные, ее подняли, вразумили, наставили на путь истинный. Но шариковым с их неистребимо закомплексованной дворняжной психологией не нужны раздражающие своей статью и манерами борзые, чтобы учить их, как выжить. Если же говорить об образовавшихся в литературе зияющих пустотах, то они оказались устрашающими только для тех, кто был воспитан именно на том, чем когда-то эти пустоты были заполнены. Почти все читатели Александра Блока, Анны Ахматовой, Николая Гумилева, Марины Цветаевой тоже оказались за границей, и тогда было трудно догадаться, что из тех, кто читал поначалу лишь агитки Владимира Маяковского, Демьяна Бедного и Александра Безыменского, будут потихоньку вырастать, перерастая учителей, и дорастать до уровня, казалось, необратимо потерянного, новые читатели. А если не они сами пройдут этот путь возвращения к собственному наследию, то их дети или внуки, но не как скупые рыцари, а как собиратели самих себя.

Иным эмигрантам мешал верить в это их эгоизм, вызывавший у них раздражение не только к настоящему, но и к будущему, каковое им представлялось убийственно похожим на настоящее и зависящим от него генетически. Но будущее генетически зависит и от самого будущего. Будущее можно перетянуть в настоящее любовью. Так Жюль Ренар говорил, что книга, которую он пишет сейчас, на самом деле уже написана, и надо только подсмотреть ее и списать.

Отличавшийся завидным отсутствием зависти к своим коллегам, Терапиано не потерял надежды на чудо возвращения в Россию эмигрантской поэзии, оказавшейся запретной на родине. Он собирал ее по крохам, став невольно одним из необъявленных составителей зарубежной части моих «Строф века», ибо антологизировал эту поэзию, писал статьи, мемуары, оставляя самому себе не так уж много места, чем как раз бескорыстно упрочивал свое положение в ней:

Но разве для смертного мало –
В железах, в темнице, во рву –
Такого конца и начала
Свидетелем быть наяву?

От него осталась не только антология поэзии русского зарубежья «Муза Диаспоры» (1960), но и антология добрых дел в памяти многих.

Юрий Иваск вспоминал одно из лучших его стихотворений:

Раненый, в Ростове, в час бессонный,
На больничной койке, в смертный час,
Тихий, лучший, светлый, примиренный,
До рассвета не смыкая глаз,

Я лежал. Звезда в окно светила.
И, сквозь бред, постель оправить мне,
Женщина чужая подходила,
Ложечкой звенела в вышине.

«Многие читатели запомнили эту ложечку, – замечает Иваск, – и слышится в ее звоне милосердие, утешение, надежда».

Маяковский писал: «Мой стих / трудом / громаду лет прорвет // и явится / весомо, / грубо, / зримо, // как в наши дни / вошел водопровод, // сработанный / еще рабами Рима». В этом – весь Маяковский. Но есть и другие поэты, в чьих стихах вместо духового оркестра звенит подобная ложечка, сердобольно заглушающая мягкие, но неотвратимо приближающиеся шаги матери-Смерти (по точному выражению Бориса Чичибабина). И Юрий Терапиано не только в поэзии, но и в жизни излучал ровное постоянное свечение и тепло и внушал непритворную, почти детскую веру в Бога.

Игорь Чиннов посвятил ему стихи: «В кафе «У Денизы» нас было трое: Ирина Одоевцева, Вы, я. И вы читали стихи о Трое И что не будет небытия. Я плохо помню строфу о Гомере. Был вечер, Париж, бульвар Распай. И я завидовал Вашей вере, Что души бессмертны, есть Бог и рай».

Ирина Одоевцева вспоминает в книге «На берегах Сены», посвященной, кстати, «Светлой памяти Юрия Терапиано»: «…я всегда была окружена друзьями, а Терапиано к их числу не принадлежал и не бывал у нас. Но я всё же чувствовала симпатию к нему за его благородный и безрассудно смелый поступок: в самый разгар вражды Ходасевича и Георгия Иванова он, которому Ходасевич всячески покровительствовал, после появления «Роз» Георгия Иванова прочитал доклад о них. И впервые «провозгласил» Георгия Иванова первым поэтом эмиграции…»

Когда она, оставшись одна, переехала в Дом престарелых в Ганьи, то была покорена участливостью Терапиано: «Не знаю, во что превратилась бы моя жизнь, если бы я тогда не встретилась с ним. Смогла бы я вынести людскую злобу и злорадство, обрушившиеся на меня тогда, не раздавили ли бы они меня?..»

Ей выпала участь навестить его в последний день его жизни.

Перед смертью он расстраивался, что все признавали его критиком, а на стихи обращали гораздо меньше внимания.

У него была когда-то такая невесомая, но мудрая строфа:

И как будто время стало
Занавесочкой такой,
Что легко ее устало
Отвести одной рукой.

Что он увидел, когда отвел эту занавеску?

* * *
Опасаясь беспорядков, Николай I велел срочно перевезти тело Пушкина в Тригорское. В спешке взяли слишком большой гроб, и всю дорогу тело колотилось о стенки гроба.



Сияющий огнями над Невой
Смятенный город – ропот, плач, волненье.
Двух черных троек топот роковой –
О, эти дни, которым нет забвенья!

Фельдъегерь бешено кричит во тьму
Ругательства – усталость, холод, злоба,
А он в гробу колотится: ему
По росту не успели сделать гроба…

И этот стук, России смертный грех,
На нас – на «будущих и бывших» – всех!

* * *

Под музыку шла бы пехота,
Несли б на подушке кресты,
А здесь – на заводе работа,
Которой не выдержал ты.

Бесстрастную повесть изгнанья,
Быть может, напишут потом,
А мы, под дождя дребезжанье,
В промокшей земле подождем.

* * *

Отплывающие корабли,
Уносящиеся поезда,
Остающиеся вдали,
Покидаемые навсегда!

Знак прощанья – белый платок,
Замирающий взмах руки,
Шум колес, последний свисток –
Берега уже далеки.

Не видать совсем берегов;
Отрываясь от них, посмей
Полюбить – если можешь – врагов,
Позабыть – если можешь – друзей.


* * *

Терапиано Юрий жил чуть странно,
всё за других поэтов хлопоча.
Его прозвали «Терапевтиано»,
поскольку не рубил в статьях сплеча.

Такие испытанья претерпевший,
решив, что все писатели – семья,
он терапевтов перетерапевтил,
да только вот не вылечил себя.

И он остался истым, чистым-чистым –
среди всей графоманской чепухи –
веселых добрых дел антологистом,
которые бессмертней, чем стихи.

Когда всё то, что пето-перепето,
в стихах своих мы будем пресекать,
мы все друг другу будем терапевты,
и всем не нужен будет психиатр.

Но, чтобы погорчей была услада
как знак, что был античный мир не скуп,
пришлет и нам прабабушка Эллада
венок лавровый в поминальный суп.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"