Posted 18 мая 2006,, 20:00

Published 18 мая 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:12

Updated 8 марта, 09:12

«Бессонницы случайный собеседник»

«Бессонницы случайный собеседник»

18 мая 2006, 20:00
Владимир Корвин-Пиотровский (1891, Белая Церковь – 1966, Лос-Анджелес)

«Множество имен Есть у меня, но все они чужие. Я – поздний гость, зашедший ненароком, Бессонницы случайный собеседник». Так говорит бродяга Глюк в драматической поэме Корвин-Пиотровского о себе, а заодно, как водится, и об авторе. Но это неправда, что автору все имена чужие, хотя есть среди них даже королевские.

Однако сначала пойдет речь не о нем, а о другом человеке, с которым у него много общего. Это Владимир Андреевич Савин (1902–1962) – врангелевец, галлиполиец, затем шахтер в Болгарии, затем рабочий на конвейере автомобильного завода «Рено». Его сын – Андрей Савин, окончивший Парижский Православный институт, был воспитан отцом в уважении к нашей литературе, живописи, музыке. Андрей Савин создал фирму «Русский библиофил», много лет собирал книги, написанные русскими эмигрантами. В 1998 году в Санкт-Петербурге вышел каталог его собрания «О муза русская, покинувшая дом…». Там и была напечатана биография Владимира Корвин-Пиотровского, где черным по белому написано, что он происходит из рода венгерских королей. Эта легенда запущена самим поэтом. По свидетельству его друга Юрия Офросимова, Корвин-Пиотровский любил рассказывать, что «он потомок венгерских королей Корвиных, из которых Матвей Корвин был всесветно знаменитый и что есть у него, Владимира Корвина, шансы претендовать на венгерский трон, ежели «что произойдет»… В стихах одной из поэм это выражено так: «Наследник славы европейской – Венгерской и иных корон»… Потом и эта родословная показалась ему короткой и в одном из последних своих писем он уже вел свой род от римского сенатора Марцелла Корвуса, отмеченного Сенекой за красноречие и упомянутого Горацием. На эту тему, с усердием и прилежанием прямо поразительными, готов он был писать настоящие исследования и вести разговоры с пресерьезной убедительностью, ставившей в тупик, а порою и раздражавшей собеседника». Впрочем, кто знает – может быть, всё это правда.

В гражданскую войну так же, как отец Андрея Савина, Корвин-Пиотровский воевал в Белой армии против большевиков в ранге артиллерийского офицера. Его взяли в плен красные партизаны, повели на расстрел, но расстреливали очень неумело, и ему удалось уцелеть. Работал шофером в Берлине, пытался спастись от гитлеровцев, переехав в Париж, но фашизм настиг его и там. Вступил во французское Сопротивление. Был схвачен, брошен в гестапо в Монлюке близ Лиона, где его держали целых десять месяцев, мучили допросами, приговорили к смерти, но до расстрела не дошло – уж этих-то нельзя было заподозрить в неумелости. Он, чудом выживший, дождался танков союзников, катящихся по бульвару Сен-Жермен с парижанками на броне, целующимися с парнями из Оклахомы и Дакоты. Стихи, сочиненные в гестаповском застенке без бумаги и карандаша, в памяти, он издал книгой под названием «Воздушный змей» (1950), и у Андрея Савина в коллекции был драгоценный экземпляр этой раритетной книги с автографом: «Георгию Викторовичу Адамовичу с уважением и дружеской симпатией. Смущенный автор. Paris. 16 июня 1950».

На фотографиях Корвин-Пиотровский вовсе не выглядит смущенным – несколько суховатое лицо с тонкими аристократическими чертами. Сразу по испытующему волевому взгляду видно, что это офицер, хотя он в штатском, но из тех офицеров, из которых и вышла интеллигенция России. Почему-то принято считать, что ее родоначальниками были разночинцы. А на самом деле русская интеллигенция начиналась со свободомыслящих дворян, в том числе и декабристов.

«…В стихах своих, – подчеркивал Корвин-Пиотровский, – я не лгу никогда. Что бы я ни писал, куда бы я ни писал – это всё искренне и правдиво, даже если потом я и не соглашался с написанным».

Стихи его не обладали оригинальной, принадлежащей только ему поэтикой, но зато они были выдержаны в редко кому удающейся сконденсированной из многих поэтик классической форме, очень часто даже одноритменной, но без монотонности, образующейся в основном из-за бессодержательности. Это была строгая романтическая поэзия, но с резкими вкраплениями горького сарказма, где Пегас, «полуудавленный постромкой», глядел не как-нибудь, а насмешливо, наученный горьким опытом, что его идеалисты-всадники очень часто шлепались из седла на матушку-землю, расставаясь со своими иллюзиями, а иногда и с жизнью.

Георгий Адамович особо ценил у Корвин-Пиотровского «изощренность в игре и в смещении двух планов, реального и другого, призрачного, но еще хранящего все признаки реальности! Эпитеты, образы неизменно остаются прозаическими, никаких ангелов, небес, нимф или асфоделей. Но в прозу врывается… нет, не врывается, а вкрадчиво проникает мир, к которому обычные слова применимы только потому, что для него других слов еще не найдено, и всё двоится, троится, почти до бесконечности, как в зеркалах, поставленных одно против другого».

Вот автопортрет Корвина:

…Я всадник в гибельном сраженье
С засохшей розой на груди.


Нет ничего затертее в поэзии, чем роза, ибо сей цветок был использован-переиспользован тысячи раз любителями сладких банальностей, и еще Пушкин едко высмеял ходячую рифму «морозы – розы». Но у Корвин-Пиотровского был культ именно розы. Посмотрите, как маниакально он возвращается к ней. Для него роза – это как для режиссера постоянная актриса, но только играющая совершенно разные роли. «Высок Париж, и воздух чист. Повисла роза на решетке». Она выглядит здесь, как повесившаяся, или как арестантка, убитая при попытке перелезть через ограду. Ну а вот это уже гениально:

Дымятся розы на снегу,
Их вьюга заметает пылью, –
Проворный попик на бегу
Трет белый нос епитрахилью.


Вообще гениальности, если хотите, «королевскости» Корвин-Пиотровскому не занимать:

Что, если броситься без страха
В широкое мое окно?
Что, если ангелу дано
Паденье только для размаха,
Для разворота грозных крыл?
Что, если падать он забыл?
……………………………………………………
Я ничего не забываю,
Но тяжбы с прошлым не веду,
Я равнодушно, на ходу,
Мое бессмертье изживаю.


Она, эта гениальность, была подарком небес и мучением, ибо не была безграничной, а скорее малоформатной, как у Владимира Щировского или Давида Самойлова.

Скорей безумца догони, –
И если он тебя прогонит,
Столб телеграфный обними,
И столб в ответ тебе застонет.


У Корвин-Пиотровского, может быть, найдется дюжина шедевров. «Не так уж много», – скажете вы? А попробуйте сами…

Поражение


Отрывок

Прощайте, ротмистр. Вы, бывало,
Внезапно изменясь в лице,
Любили мчаться где попало
На сумасшедшем жеребце.
Вы не вернетесь. У киоска,
Жуя табачные усы,
В плаще, заношенном до лоска,
Вы молча сверили часы.
А время, сроки нарушая,
Бежит, как горная река,
И кажется – рука большая
С водой смешала облака.
И кажется – в стремнине громкой,
Ломая в щепы тарантас,
Шальная лошадь иль Пегас,
Полуудавленный постромкой,
Глядит насмешливо на нас.




* * *

Зверь обрастает шерстью для тепла,
А человек – любовным заблужденьем,
Лишь ты, душа, как мохом поросла,
Насильственным и беглым
наслажденьем.

Меня томит мой неизбежный день,
Ни счастья в нем, ни даже возмущенья.
Есть голода высокая ступень,
Похожая на муки пресыщенья.

Между 1923 и 1939



* * *

Твоя ленивая вражда
Почти похожа на участье,
Но тайно мыслишь иногда, –
Моя беда, мое несчастье.

И долго смотришь на меня
С нетерпеливым раздраженьем
И мстишь открытым униженьем
За блеск утраченного дня.

Всё бывшее небывшим стало,
Болотным паром изошло, –
Ничто души не потрясло,
Привычных чувств не надорвало.

Ни перемен, ни новизны,
Весь мир как бы подернут скукой, –
Мы равнодушно, без вины,
Прощаемся перед разлукой.

Нет, не любовь, – мечта о ней,
Томительная неудача,
Но сердце тем щемит больней,
Чем меньше жалобы и плача.

Увы, меж площадных зевак
Мы жить хотим не очень сложно,
И любим мы – неосторожно,
И ненавидим – кое-как.

1939




* * *

Не надо вечности. Томится
Бессмертием душа моя,
Она не хочет и боится
Повторной муки бытия.

Как будто знает знаньем смутным,
Что ничего страшнее нет,
Чем этот в нашем сне минутном
Почти неразличимый свет.

Из поколений в поколенья
Она измену и любовь,
Их ложь и блеск, прощает вновь
За право самоистребленья.

1939



* * *

Чиновник на казенном стуле,
Усердствуя, протер дыру, –
Его начальственно ругнули,
И он постиг: не ко двору.

Стул очень быстро починили.
Чиновник умер. В феврале
Его семейно хоронили,
Прилично предали земле.

И кто-то отпечатал «В Бозе»
На ленте кремовой венка,
И снег на одинокой розе
Сверкал, похрустывал слегка.

И вдруг душа моя припала
К дешевым лентам и цветам, –
О, Боже мой! Как страшно мало
Ты нам оставил здесь и там.

1944



Королевские розы

Ну что же, Корвин-Пиотровский,
мы с вами смерть переживем?
Или мы влипли, как подростки,
наивны в старчестве своем?

Неужто все мы скушноваты,
не видя цели впереди,
и неизбежно смешноваты
с засохшей розой на груди?

Не разночинства достоевскость
томилась в тяге к розам тем,
а сдержанная королевскость,
не видная почти совсем.

Мы знали и войну, и голод,
готовы жить хоть в шалаше,
но голодаем, словно Гоголь,
по человеческой душе!

В крови лионского гестапо,
вам наложив на рот печать,
под пытками ваш дух Остапа,
а не Андрий помог молчать.

И вы прошли
сквозь все допросы,
сквозь прелести
всех прочих проб,
и горько плачущие розы
упали горестно на гроб.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"