Posted 17 апреля 2008,, 20:00

Published 17 апреля 2008,, 20:00

Modified 8 марта, 08:11

Updated 8 марта, 08:11

Отечества поэт, Отечества солдат

Отечества поэт, Отечества солдат

17 апреля 2008, 20:00
Юрий ЛЕВИТАНСКИЙ (1922, г. Козелец Черниговской области – 1996, Москва)

Можете вообразить носящуюся по улицам Иркутска послесталинских пятидесятых изрядно помятую американскую военную амфибию без госномеров, а на ней залихватски стреляющих в воздух пробками от «Советского шампанского» и пьющих прямо из горла (с ударением на последнем слоге) – за что уже не помню! – двух обнимающихся разновозрастных поэтов? Впрочем, оба они не раз цитировали Эдуарда Багрицкого, празднуя свою дружбу: «Десять лет разницы – Это пустяки!» Шампанское и малосольный омуль по-дружились тоже. Один из поэтов был женившийся на красавице сибирячке и сразу осибирившийся фронтовик Юрий Левитанский, близкий друг Семена Гудзенко и вообще свой в блистательной военной плеяде, а второй – автор этих строк, с которого началась плеяда ее продолжателей, становившийся всё известней благодаря не только стихам, но и постоянным нападкам. Еще бы! «Границы мне мешают… / Мне неловко // не знать Буэнос-Айреса, / Нью-Йорка». Ишь, чего захотел! Заграницу им подавай. «А сало русское едят!»

Но амфибия летела сквозь все нападки, и с разгону плюхалась в Ангару под уважительные гудки прочих плавсредств, и равноправно плыла рядом с тяжкими баржами и пассажирскими пароходами, вызывая восторг у мальчишек на берегу, и так же лихо взбиралась на противоположный берег, и влетала в тайгу. Хозяевами этого чуда-юда были двое бывших военных разведчиков, ныне автослесарей, корешей и поклонников Левитанского, которые привезли амфибию из Германии, ухитряясь заменять ломавшиеся западные детали нашими, советскими, и ничего – получалось. Милиция привыкла к этой диковине, и за возможность прокатиться закрывала глаза на вопиющую неоформленность документов.

Счастье нашего поколения было в том, что мы нашли старших братьев среди фронтовиков, ведь и сами мы, узнав детьми, что такое бомбежки, драгоценные хлебные карточки внутри заиндевелой варежки, тоже могли считаться ветеранами войны. А их счастье было в том, что в нас они увидели свое продолжение, хотя огрызчиво, но все-таки любя поварчивали.

С Левитанским было несколько иначе. Он настолько полюбил стихи и мои, и Беллы, и Булата, и Андрея Вознесенского, что не только мы, молодые, учились у него мастерству, но и он влюбленно учился у нас, молодых, как будто догнал нас и стал одним из нас. Он писал на всех нас феноменальные пародии и зря обижался на мои восторги, будто бы свидетельствовавшие о недооценке его серьезных стихов. Никто из старшего поколения не освоил так естественно и легко ассонансную рифмовку, свойственную шестидесятникам, как Левитанский. Вот его рифмы: бережком – бережно, пробую – прорубью, починена – почтительно, горбясь – гордость. Его и нашими рифмами я написал посвященное Левитанскому двустишие:

Отечества поэт, Отечества солдат равняются понятью – не солгать.

Но Левитанский рисковал рифмовать еще и одни и те же слова: «Каждое утро / ходит отец за хлебом. // В булочной рядом / он покупает хлеб. // Он возвращается / с черным и белым хлебом // и режет торжественно / черный и белый хлеб». Мои строки «Мама подбегала, / уводила за фикусы. / Мама укоряла: / «Что это за фокусы» написаны под его явным влиянием. Да и что такое в конце концов литература? Взаимовлияния писателей плюс влияние жизни.

Шедевр Левитанского «Диалог у новогодней елки» нашел музыкально-вокальное воплощение в замечательной песне Сергея Никитина. Думаю, что эта песня отозвалась и у Булата Окуджавы. Трибунность, свойственная некоторым шестидесятникам, в том числе и мне (хотя и не столь всепоглощающая, чтобы говорить об «эстрадной поэзии»), у него вообще отсутствовала. Даже о сталинском сравнении людей с винтиками он написал очень по-левитански, в грустном лирическом ключе.

Гражданственная действенность негромких высказываний, но с несгибаемой силой человечности, иногда посильней, чем громовые речи. Не будучи прямо связанным с диссидентами, Левитанский подписал многие письма в их поддержку, зная, что человечность в нашей стране неизбежно наказуема. Конечно, за «подписантство» уже не казнили, но умело «пережимали шланги», рассыпая набранные книги, лишая даже переводческого заработка.

Левитанский был человеком мягким, легко влюбчивым, что приносило ему и счастье, и муки совести при семейных переменах, и денег ему вечно не хватало. Попадая в долговую трясину, даже честнейшие люди иногда идут на сделку с совестью, и не из корысти, а просто ради семьи. Но Левитанский при всей своей мягкости много раз проявлял железную твердость, когда приходилось выбирать между совестью и отмалчиванием.

Когда ельцинская власть соизволила отметить его Государственной премией, шла ничем не оправдываемая война в Чечне. Денежная часть премии для Левитанского с его долгами была непредставимо огромной (она равнялась примерно десяти тысячам долларов) – столько денег он никогда не держал в руках. Он мучился, порываясь романтически отказаться и от премии, и от денег, но все-таки решил принять их, уговорив себя, что деньги эти не ельцинские, а народные. Но он был единственным из лауреатов, кто вместо стандартной благодарности президенту произнес неслыханную на официальных награждениях речь. Вот ее полный текст:

«Уважаемый господин президент! Уважаемые дамы и господа!

Давно было кем-то замечено, что граждане наши, как бы не очень-то дорожа вообще наградами, весьма между тем обижаются, когда их не получают. Я принадлежу к тем, кто не получал, но и не обижался. Как известно, лучшие наши поэты, если им посчастливилось и их не убила система, ушли из жизни, наград в своем отечестве не удостоившись. Остаться в живых, да еще время от времени издаваться, – это уже и было для них настоящей наградой. Многое, конечно, с той поры изменилось. Я благодарен судьбе за то, что выжил на той войне и после нее, что дожил до этих дней и до дня сегодняшнего.

Я сердечно признателен моим коллегам и всем тем, кто счел меня достойным этой сегодняшней награды и отдал свои голоса за меня, за мою работу.

Наверное, я должен бы выразить благодарность так же и власти, но с нею, властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки сегодня я разделяю. Особенно всё то, что связано с войной в Чечне, – мысль о том, что опять людей убивают как бы с моего молчаливого согласия, – эта мысль для меня воистину невыносима. За моими плечами четыре года той большой войны, и еще маленькая война с японцами, и еще многое другое – думаю, что я имею право сказать об этом. Я понимаю, что я несколько испортил нынешний праздник, но, если бы я этого не сказал, не сказал того, что я думаю и чувствую, я не был бы достоин высокой литературной премии России. Литература России – одна из самых нетленных, непреходящих ценностей ее и богатств. Быть к ней причастным, а тем паче отмеченным столь высокой наградой, – честь для меня большая. Спасибо».

Выступление Левитанского было выслушано при мертвом молчании. Президент вел себя так, будто ничего не произошло, пожал руку Левитанскому и чокнулся с ним бокалом шампанского.

Однако смелость старого солдата не была одноразовой. Прошло несколько месяцев, и 25 января 1996 года Левитанского пригласили в московскую мэрию на круглый стол интеллигенции, где он снова выступил, доказывая, что чеченская война должна быть остановлена. От волнения разыгралась боль в груди, ему помогли выйти из зала. Опустившись на стул в фойе, он скоропостижно скончался на своем последнем поле боя.

На смерть Левитанского

Ну что же, пора диссидентствовать снова
всё с тем же зажравшимся быдлом в борьбе.
Нам нехотя дали свободочку слова,
свободу не слушать оставив себе.
И это убило поэта-солдата,
носившего в сердце другую войну,
когда не читавшие «Хаджи Мурата»
в кавказскую пропасть швырнули страну.
Безденежный, но бескорыстный отважно
и кровь, как солдат, принимавший всерьез,
не куплен госпремией, встал он однажды
и предупрежденье войне произнес.
И вся государственная обслуга
поэту надменно внимала едва,
а царь, да не батюшка слушал вполслуха,
и в лоб его не проникали слова.
И, трудно взойдя на предсмертную сопку,
поэт – всей плеяды погибших посол,
презревший предвыборную тусовку, –
сам сделал свой выбор: не выбрал позор.
Поэзия – слышимость каждого стона.
поэзия – чувство безвинной вины.
Что, царь, да не батюшка, видишь ли с трона
еще одну жертву чеченской войны?
Евгений ЕВТУШЕНКО
28 января 1996 года.
Прочитано на гражданской панихиде



* * *

Все гаечки да винтики,

а Бог – у пульта.

Это называется

эпоха культа.

Так ли называется,

не так ли называется –

это в моем сердце

болью отзывается.

А кругом у мальчиков

запал да пыл.

Они ко мне с вопросом –

а ты где был?

А где я был, мальчики?

И там был, и тут.

…Винтики, винтики

по полю идут.

Сталин о нас думает.

Нам ни шагу вспять.

Дважды два четыре,

пятью пять двадцать пять.

А над бедным винтиком

ворон парит.

А под белым бинтиком

рана горит.

Весеньки? Витеньки? –

узнать не могу.

Винтики, винтики

лежат на снегу…

Среди того дыма

и того огня

я и не заметил,

как убили меня.

Не шлепнули в застенке,

не зарыли во рву –

вот я и думал,

будто живу…

Что ж это такое,

как же это вдруг!

Ах, товарищ Сталин,

учитель и друг!

Как же это вышло

со мной, со страной,

учитель мой, мучитель,

отец мой родной!

…Мартовский морозец,

поздняя весна.

Трудно просыпаюсь

от долгого сна.

Щурюсь непривычно

на солнце, на свет.

И сам еще не знаю –

я жив или нет.



* * *

Сплю я. Но сон мой странен.

Холодно мне. Знобит.

То ли я пулей ранен,

то ли совсем убит.

Вот он я, среди поля.

В небе горит звезда.

Девочка моя, Оля,

ты не ходи сюда.

Здесь еще пули свищут,

взрывы то там, то тут.

Скоро меня отыщут.

Скоро меня найдут.

Дальняя канонада.

Зарево впереди.

Это тебе не надо.

Ты сюда не ходи.

Это не в самом деле.

Это не наяву.

Это не пуля в теле –

это я так живу.

Всё у меня в порядке.

Скоро меня спасут.

Скоро на плащ-палатке

в тыл меня унесут.

Кто-то склонится возле

койки, где я лежу…

Всё это после, после

я тебе расскажу…

"