Posted 13 сентября 2007,, 20:00

Published 13 сентября 2007,, 20:00

Modified 8 марта, 08:27

Updated 8 марта, 08:27

Двенадцатое дитя

Двенадцатое дитя

13 сентября 2007, 20:00
Поликсена СОЛОВЬЕВА (Allegro) (1867, Москва – 1924, там же)

Да, бывали времена в России, когда не только в крестьянских семьях, где не знали никаких предохранительных средств, кроме знахарских, но и в семьях интеллигентных не стеснялись иметь столько детей, сколько Бог даст. Но времена переменились: таких гигантских незаселенных просторов, как у нас, нет больше нигде, а вот для детей, оказывается, здесь тесно.

Поликсена Соловьева была последним ребенком в семье историка, ректора Московского университета С.М. Соловьева. На крупных административных должностях в образовании российском находились тогда действительно большие ученые. Глава семьи был занят выше головы службой и ежегодным выпуском нового тома «Истории России». Семья жила на казенной университетской квартире, безо всякой роскоши, за исключением роскоши книг в огромной домашней библиотеке и роскоши общения с вседержителями русской науки, литературы, музыки, живописи.

То, что и Поликсена писала стихи с детства, было естественно – ведь правила стихосложения изучали в гимназии. Средний уровень даже дилетантских стихов был гораздо выше, чем сейчас, и если не всегда возвышался над любительством, то всё же не был постыден ни в грамматике, ни в языке, ни во фразеологии. За этими стихами стояло знание других поэтов, чем не могут похвастаться ныне многие начинающие.

Юную поэтессу можно было упрекнуть только в том, что ее хрупкие детские плечики перенагружены множеством литературных влияний, которыми она перебаливала больше, чем корью или свинкой. Стихи восьмилетней Поликсены напечатал ее брат Всеволод в «Ниве» – «Огоньке» предсоветской монархии. Затем они заполонили гимназические журнальчики. Это было как наводнение подражательности, но – увы! – ничего больше. Она сама это понимала и в отчаянье каялась: «Бессильна песнь моя, и не могу словами Я передать, что чувствует душа…» Она пыталась выразить чувства, обуревавшие ее, не только рифмами, но и языком живописи, занималась у Иллариона Прянишникова и Василия Поленова. За рисунки ее похваливали даже Иннокентий Анненский и Василий Розанов, но не потому ли, что с тайным вздохом хотели переориентировать эту симпатичную девочку из такой хорошей семьи со стихов на что-то другое? Подкупало, что она сама своих стихов отнюдь не идеализировала. Вот как она объясняла неудачный выбор псевдонима Allegro: «…я бессознательно искала восполнить тот недостаток жизненности, который так сильно чувствую и осуждаю в себе».

У нее были редкостные среди литераторов муки непризнанности. Однако Поликсене ошеломленно пришлось услышать благожелательный отзыв из довольно скупых на похвалы, чаше всего сомкнутых и почти никогда не улыбавшихся уст Александра Блока. У него и страсти были такие же, совсем не пламенные – с холодком серебра, а серебро – с траурной чернью. О ее книге «Иней» (1905) он написал: «И вот мы встречаем новую и тихую поэзию. Она нова, потому что подошла в упор к открывшимся глубинам, и тиха, потому что только смотрит в них грустными целомудренными глазами. Совсем не уходя от живого, она притаилась, но не пролилась: она знает свою область: не вызывает из бездн темных существ, чтобы помериться с ними, и равно избегает громких славословий; – она вся «в благодарении» и «прощении».

Когда Поликсену поздравляли с этой статьей, она вела себя странно – краснела, бледнела, опускала глаза, принималась что-то нервно перебирать руками – угол скатерти, носовой платок, – а потом вдруг срывалась с места, всё ускоряя шаг, и, наконец, пускалась наутек, чтобы только не слышать повторяющихся в ней, как эхо в церкви, слов, которых она, по ее ощущению, не заслуживала. Потом то, что всем казалось комплиментами, ее начинало мучить как укоры и обвинения: «…подошла в упор к открывшимся глубинам…» Не есть ли это обвинение в том, что она не осмелилась жертвенно прыгнуть в эти глубины? А вот еще: «…и тиха, потому что только смотрит в них грустными целомудренными глазами». Обвинение увеличивается: только смотрит! – вместо того, чтобы бесстрашно прыгнуть. Это же трусость! А дальше еще хуже: «…притаилась, но не пролилась…» – это в то время, когда столько униженных и оскорбленных вокруг, и такая засуха душ, и каждый должен пролиться на них благодатным дождем. И как же можно жить только для себя и не решаться вызвать «из бездн темных существ, чтобы помериться с ними», ведь для того, чтобы с ними бороться, их сперва надо вызвать! Но больше всего она боялась попасться на глаза самому Блоку, чтобы он не разгадал, какая она беспомощная и неспособная никого поддержать, как бы ей этого ни хотелось.

Вот почему Поликсена, получив золотую Пушкинскую медаль по представлению одного из самых слабых в России стихотворцев, но милого человека – великого князя Константина Романова, тоже печатавшегося под псевдонимом (К.Р.), написала вовсе не радостное, а полное отчаяния письмо Вячеславу Иванову: «Теперь особенно, верно, надо мной смеются, а, вместе с тем, в чем моя вина? Зная меня, Вы не можете сомневаться в том, что я никогда не думала о Пушкинской премии и ни за что на свете не согласилась бы что-нибудь предпринять для получения ее. Конечно, ее следовало дать не мне, я это знаю, и поэтому оказанная честь меня мало радует».

Она словно предчувствовала, что за все комплименты и награды ее рано или поздно ожидает наказание – совсем наоборотные, раздраженные или, в лучшем случае, презрительно снисходительные отзывы тех, кто когда-то относился к ней доброжелательно, в частности Блока, чьи ожидания она не оправдала. Единственным неоспоримым литературным успехом остался редактируемый ею и ее ближайшей подругой, писательницей Натальей Манасеиной, детский журнал «Тропинка», для которого писали тот же Блок, Андрей Белый, Саша Черный, Корней Чуковский и рисовали такие художники, как Михаил Нестеров, Иван Билибин, Елизавета Кругликова, Ольга Розанова. Поликсена Соловьева обожала соединять людей искусства вокруг общего доброго дела и старалась их подружить, чтобы они изболели извечную ревность друг к другу, ибо никому не должно быть тесно на земле – ни детям, ни взрослым.

Во время гражданской войны неотвратимо стареющие подруги, Поликсена и Наталья, оказались на их общей неухоженной даче в Коктебеле среди разрухи, и, если бы не постоянная помощь Максимилиана Волошина, долго они бы не продержались. Шатаясь от недоедания, Соловьева спасала школы, преподавала в литературной студии, служила в санаторной библиотеке, учила детдомовцев рисованию, а хроменькую дочку больничной нянечки – пению. (У Поликсены, по свидетельству матери Волошина, было «задушевное сильное контральто».) Почти всё она делала «за так» или за какую-нибудь вяленую скумбрию с морковным чаем, а скромный денежный доход был только от вышивания летних шапочек для курортников, которые, увы, тогда были нечастыми в Коктебеле.

Волошин, Вересаев и Чуковский, объединившись, помогли вывезти Поликсену на операцию в Москву, но операция ей не помогла. Похоронили ее на кладбище Новодевичьего монастыря, рядом с близкими. Так закончилась жизнь не состоявшегося поэта, но состоявшейся русской женщины Поликсены Соловьевой, которую, надеюсь, помянут добрым словом в новых томах истории России продолжатели совестливого дела ее отца. Она, его последнее, двенадцатое дитя не подвела ни отца, ни российской истории, написанной им, которая продолжается и ныне, к сожалению, пока без таких великих историков, каким был он.

Власть дождя

А. Герцык

Нечастый дождь капал на крышу балкона,
Точно по железу кто-то переступал осторожно.
Мы слушали напев дождевого звона,
И было в душе от молчанья тревожно.
Как листья под мелким дождевым ударом,
Вздрагивало сердце, и в глазах твоих мерцал блеск влажный.
Я сказал. Вздохнула ты. А в саду старом
Ветер рванулся, и проплыл вздох протяжный.
Снова тишь. Ветер сложил влажные крылья.
Недвижно уныние неба. Не дрогнуть молнии алой.
В серой тиши безвластны грома усилья.
Дождь победит баюканьем день усталый.
И снова он капал на крышу балкона,
Точно по железу кто-то переступал осторожно.
А в душе, под напев дождевого звона,
Вздыхало одно лишь слово: – Невозможно.



Краткие мысли

З. Гиппиус
IX

От Бога первая любовь,
Вторая – от людей,
И черт нам зажигает кровь
Под вечер наших дней.
Так говорят. Но нет, у нас
Любовь всегда одна:
И в первый, и в последний раз
В ней Бог и сатана.



Тайна двенадцати

Двенадцать – самый страшный час.
Он радостно пугает нас,
И за ударом вновь удар
Чредит и холод и пожар.
Вот полночь: преклонив колени,
Закрыв лицо, мы – в царстве тени.
Вот полдень: тени больше нет,
Ее убил родивший свет.
Двенадцать – час великой тайны,
И не безвольно, не случайно,
На солнце глядя и луну,
Две стрелки вдруг слились в одну.
Как медленно плывут удары.
Значенье – в каждом, в каждом – чары.
Умей понять, умей назвать,
Проклятье или благодать.
Двенадцатый удар погас,
И тайна миновала нас.



* * *

Бабушка Поликсена,
море – веков колыбель.
Слышишь, как с поля сено
дышит в ночной Коктебель?

И при луне на скамейке
ты вышиваешь в очках
повеселей тюбетейки
слабой иголкой в руках.

Или еще панамки,
чтобы на белом боку,
как на укромной полянке,
там возлежалось цветку.

Вши заползают в холки –
лошади ржут, как спьяна.
Вроде сплошной барахолки
рухнувшая страна.

Бабушка, с утречка выставь
и от воров сохрани
редкий товар для туристов,
редких в расстрельные дни.

Все-таки и на гражданской –
бисовой, крысовой, шпанской,
панской, цыганской, жиганской,
свойской, махновской – войне
жизнь пропадет за копейку,
если сочтут за еврейку,
а вот почтут тюбетейку,
да и панамки в цене!

Макс постарел. Стал плакса.
С каждым расстрелом ревет.
А вот в горах – профиль Макса,
врубленный наперед.

Где Соловьев-историк?
Он, словно истинный стоик,
плюхнул здесь письменный столик –
правду чернила спасут! –
и, несгибаемый в споре,
около Черного моря,
высохшего в голодоморе,
начал истории суд!

Сменятся карты и даты,
но, как страну ни крои,
над Коктебелем закаты
в той, незабытой крови.

Горестно, потрясенно
видит он, древний старик, –
призрак его Поликсены
вновь на толкучках стоит.

Кто-то проходит в дамки,
кто-то – и в короли.
Вновь на прилавки панамки
и тюбетейки легли.

Это, боясь ареста,
скромный товар принесли
бывшие профессорессы –
пенсионерки Руси.

Снова базар. Шайки-лейки.
Из-за бугра все наклейки.
И, как тогда, за плечом:
– Бабка, почем тюбетейки?
– Бабка, панамки почем?

Евгений ЕВТУШЕНКО

"