Posted 4 августа 2011,, 20:00

Published 4 августа 2011,, 20:00

Modified 8 марта, 06:13

Updated 8 марта, 06:13

Искалеченная, но живая

Искалеченная, но живая

4 августа 2011, 20:00
Анна БАРКОВА 1901, Иваново-Вознесенск – 1976, Москва

Мало кто помнит, что одной из самых издаваемых иностранных книг в сталинском Советском Союзе, да еще в прекрасных переводах, был роман Анатоля Франса «Боги жаждут». На его страницах вершилось самопожирание якобинства, озверелый рев толпы приветствовал казни «врагов народа», вчерашние обвинители становились завтрашними жертвами, а их обвинители – жертвами послезавтрашними, в точности как в годы нашего родного террора.

Невозможно представить, чтобы сегодня этой книгой зачитывался какой-нибудь 9-летний мальчик. Но в 1941 году именно в 9-летнем возрасте, только-только закончив первый класс, я раскрыл с упоением и ужасом том морковного цвета с названием «Боги жаждут», выпущенный издательством «Аca-demia», пытаясь понять, куда исчезли оба моих дедушки и почему об этом избегают говорить взрослые.

Но не одному мне эта зарубежная книга объясняла нашу собственную историю. В 1931 году, за год до моего появления на свет, роман Анатоля Франса, резонировавший демонической перекличкой французской и русской революций, читала 30-летняя Анна Баркова – Анна Третья в русской поэзии после Анны

Буниной (1774–1829) и Анны Ахматовой (1889–1966): «Отношусь к литературе сухо,

С ВАППом правоверным не дружу И поддержку горестному духу В Анатоле Франсе нахожу. / Боги жаждут… Будем терпеливо Ждать, пока насытятся они. Беспощадно топчут ветвь оливы Жадные до крови наши дни. / Всё пройдет. Разбитое корыто Пред собой увидим мы опять. Может быть, случайно будем сыты, Может быть, придется голодать. / Угостили нас пустым орешком. Погибали мы за явный вздор. Так оценим мудрую усмешку И ничем не замутненный взор. / Не хочу глотать я без разбора Цензором одобренную снедь. Лишь великий Франс – моя опора. Он поможет выждать и стерпеть».

В 1918 году, после шестого класса гимназии, Анна Баркова поступила на работу в редакцию ивановской газеты «Рабочий край». Переоделась в платье женщины-работницы – черное и длинное. Псевдонимом себе выбрала метафору – Калика Перехожая. А на вопрос, какая обстановка ей была бы полезной для творчества, пророчески шутканула: «Каторга!»

Первый и единственный прижизненный сборник стихов Анны Барковой «Женщина» вышел в 1922 году с предисловием А.В. Луначарского:

«Посмотрите: А.А. Баркова уже выработала свою своеобразную форму, – она почти никогда не прибегает к метру, она любит ассонансы вместо рифм, у нее совсем личная музыка в стихах – терпкая, сознательно грубоватая, непосредственная до впечатления стихийности.

Посмотрите: у нее свое содержание. И какое! От порывов чисто пролетарского космизма, от революционной буйственности и сосредоточенного трагизма, от острого до боли прозрения в будущее до задушевнейшей лирики благородной и отвергнутой любви».

Луначарский пригласил Анну Александровну на работу в свой секретариат, даже дал ей угол в собственной квартире в Кремле. Но однажды из разговора Луначарского с Богдановым о Ленине до нее долетела фраза, высветившая изнанку революции. Эту фразу Баркова сохранила в стихах:



Вот за кровавые утраты

Достигнутая нами цель:

– Да, он великий был диктатор,

Таким, пожалуй, был Кромвель.



Пораженная цинизмом коридоров власти, она потеряла доверие и к своему меценату, а в письме к подруге саркастически заметила, что иногда ей хочется поджечь его кремлевскую квартиру. Гэпэушники перехватили письмо и передали Луначарскому. Тот объявил Барковой, что она больше не может у него работать. Но, может быть, еще раньше она сама решила уйти из Кремля, когда по ней скользнул хозяйский взгляд прибирающего власть к рукам Сталина и она вспомнила, как Анатоль Франс описал Марата: «Он смотрел вокруг желтыми пронизывающими насквозь глазами, как будто выискивал в этой охваченной энтузиазмом толпе врагов народа, которых надлежало разоблачить, изменников, которых надлежало покарать».

Постепенно перед нею стали закрываться прежде открытые двери. Стихи ее всё горчали и горчали.

«Пропитаны кровью и жёлчью Наша жизнь и наши дела. Ненасытное сердце волчье Нам судьба роковая дала. Разрываем зубами, когтями, Убиваем мать и отца, Не швыряем в ближнего камень – Пробиваем пулей сердца. А! Об этом думать не надо? Не надо – ну так изволь: Подай мне всеобщую радость На блюде, как хлеб и соль».

Дорогу на каторгу она выкладывала собственными стихами. Вот ее календарная лагериада: первые пять лет (1934–1939) она заканчивает в Карлаге; затем – больше восьми лет отбывает в Абезе, близ Полярного круга (1948–1956); наконец, семь лет – в сибирских и мордовских лагерях (1958–1965).

Запрошенная в лихой молодой шуточке каторга в единственном числе не получилась. Каторг оказалось много. Вот описание одной из них:

«Степь да небо, да ветер дикий, Да погибель, да скудный разврат. Да. Я вижу, о Боже великий, Существует великий ад. Только он не там, не за гробом, Он вот здесь, окружает меня, Обезумевшей вьюги злоба Горячее смолы и огня» (Караганда, 1935).

С 1965 года Баркова живет в Москве. Но ни строчки ей уже не удастся напечатать. В редакциях вечной лагернице могли посоветовать лишь одно: отказаться от собственной жизни, от своего трагического опыта. На это она в одном из писем ответила:

«Стать выше ненависти? Стать выше 30 лет своего рабства, изгнанничества, преследований, гнусности всякого рода? Не могу! Я не святой человек. Я – просто человек. И только за это колесница истории 30 лет подминала меня под колеса. Но не раздавила окончательно. Оставила сильно искалеченной, но живой».

Перед смертью больничная палата стала ей казаться тюрьмой. Однажды она спустилась с третьего этажа и упала внизу. Когда ее подобрали, она рвалась догонять свою партию, от которой будто бы отстала после бани.

Тюрьма и лагерь могут отнять у человека всё, кроме Бога и поэзии – этого спасительного и самого живучего на свете искусства. Поэзия обладает запоминаемостью, потому что мыслит музыкой слов. Чужие стихи можно читать и без книг в руках. Писать стихи можно и без карандаша и бумаги – только в памяти. Поэзия не конфискуема, потому что нельзя конфисковать память. Поэзия невыдираема из души, как совесть. Одна запомненная на всю жизнь поэтическая танка, которая уместится на детской ладошке, может весить больше, чем все военные танки мира. Поэтов могут убивать, но поэзия неубиваема. Поэты неунижаемы, даже если их унижают. Поэтов могут изгонять, как было еще с Данте, но их поэзия неизгоняема. Вся расстрельно-пыточная система оказалась беспомощной перед поэзией. Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Марина Цветаева, многие другие, и среди них Анна Баркова, – не жертвы, а победители. Искалеченные, но живые.

Старуха
Нависла туча окаянная,
Что будет – град или гроза?
И вижу я старуху странную,
Древнее древности глаза.

И поступь у нее бесцельная,
В руке убогая клюка.
Больная? Может быть, похмельная?
Безумная наверняка.

– Куда ты, бабушка, направилась?
Начнется буря – не стерпеть.
– Жду панихиды. Я преставилась,
Да только некому отпеть.

Дороги все мои исхожены,
А счастья не было нигде.
В огне горела, проморожена,
В крови тонула и в воде.

Платьишко всё на мне истертое,
И в гроб мне нечего надеть.
Уж я давно блуждаю мертвая,
Да только некому отпеть.
1952

* * *

Загон для человеческой скотины.
Сюда вошел – не торопись назад.
Здесь комнат нет. Убогие кабины.
На нарах бирки. На плечах – бушлат.

И воровская судорога встречи,
Случайной встречи, где-то там, в сенях.
Без слова, без любви. К чему здесь речи?
Осудит лишь скопец или монах.

На вахте есть кабина для свиданий,
С циничной шуткой
ставят там кровать:
Здесь арестантке, бедному созданью,
Позволено с законным мужем спать.

Страна святого пафоса и стройки,
Возможно ли страшней и проще пасть –
Возможно ли на этой подлой койке
Растлить навек супружескую страсть!

Под хохот, улюлюканье и свисты,
По разрешенью злого подлеца…
Нет, лучше, лучше
откровенный выстрел,
Так честно пробивающий сердца.
1955

* * *

Опять казарменное платье,
Казенный показной уют,
Опять казенные кровати –
Для умирающих приют.
Меня и после наказанья,
Как видно, наказанье ждет.
Поймешь ли ты мои терзанья
У неоткрывшихся ворот?

Расплющило и в грязь вдавило
Меня тупое колесо…
Сидеть бы в кабачке унылом
Алкоголичкой Пикассо…
17 сентября 1955

* * *

О, если б за мои грехи
Без вести мне пропасть!
Без похоронной чепухи
Попасть к безносой в пасть!

Как наши сгинули, как те,
Кто не пришел назад.
Как те, кто в вечной мерзлоте
Нетленными лежат.
1972 Тоска российская
Отрывок
Нет, мы не Божьи дети,
И нас не пустят в рай,
Готовят на том свете
Для нас большой сарай.

Там нары кривобокие,
Не в лад с доской доска,
И там нас ждет широкая
Российская тоска.
13–14 декабря 1974


Анна Третья

Кто была ты – Анна Баркова?
Транссибирка, бирка, барак…
Говорил один бритоголовый:
«Баба в лагере – это не ново.
Порешили мы – только хреново:
“Эту – можно и нужно. Верняк ”.
Но бодливая эта корова –
та, что в лагерь привез товарняк,
так боднула ногой за два слова,
что согнулся один блатняк,
словно он вопросительный знак.
Всем она была не чета нам.
Не терпела в погонах зверья.
Франса нам Анатоля читала,
франссибиркой себя звала.
Ум дворянский, а дочка швейцара.
Не разыгрывала комиссара,
хоть была с Луначарским на «ты».
И нас чтением так потрясала,
что дарили ей зэки цветы.
Справедлива была, но сурова.
А писала стихи фартово.
Пробивала всю душу, готова
доходягам читать за так.
Даже повар-кавказец в столовой
что-то сделал ей вроде плова,
называл ее «баба-кунак».
И стихи ее – аж до рева –
пробирали женский барак.
Были мысли, когда отсидела,
как бы нам удлинить ее дело?
Без нее нам не выжить никак!
Всем словечко найдет для совета,
на других не позволит навета.
Взгляд был мглист, а в нем столько света!
Вот была бы советская власть,
словно «антисоветчица» эта, –
то России тогда не пропасть.
Анна всласть на ГУЛАГ нагляделась,
и кайлом, и пилой навладелась,
и цемент потаскала, и толь,
а куда она после-то делась,
может, знает лишь Франс Анатоль –
если он еще жив на свете
и дождался сталинской смерти,
а не умер в незнанке дотоль».
Евгений ЕВТУШЕНКО

"