Posted 2 сентября 2010,, 20:00

Published 2 сентября 2010,, 20:00

Modified 8 марта, 06:54

Updated 8 марта, 06:54

Многострадальный идеалист с балалайкой

Многострадальный идеалист с балалайкой

2 сентября 2010, 20:00
Виктор БОКОВ 1914, деревня Язвицы Владимирской губернии – 2009, Переделкино, под Москвой

Лариса Васильева вспоминает, как ехала в поезде, а по радио запели «Оренбургский платок». Ей стало радостно, и она сказала попутчице, что знает автора этих слов. Та улыбнулась:

– Так тебе лет триста, что ли? Это же народная песня.

Эта песня на слова Виктора Бокова в исполнении Людмилы Зыкиной действительно может показаться существовавшей всегда. Но когда песню принимают как народную, то не нарушают авторское право, а возвышают его. Слова же здесь совсем простые, но такие нежно-грустные, что обволакивают своей невесомой пуховостью, как сам оренбургский платок, легко протекающий через обручальное кольцо: «В этот вьюжный неласковый вечер, Когда снежная мгла вдоль дорог, Ты накинь, дорогая, на плечи Оренбургский пуховый платок!»

В Чистополе в 1942 году Боков написал стихотворение «Загорода»: «По твоим задам Проходить не дам Ни ведьме, ни лешему, Ни конному, ни пешему, Ни галкам, ни воронам, Ни больным, ни здоровым…» Услышав эти стихи, Борис Пастернак сказал автору:

– Это у вас от природы. Цветаева шла к такой форме от рассудка, а у вас это само собой вылилось.

У поэтов могут быть разные учителя, но фольклор – общий учитель. Боков даже называл его шутливо своим «фолькормом».

Дед Виктора Бокова, Сергей Артемьевич, выдернул его будущего отца, Фёдора Серге-евича, из второго класса, увёл в поле и поставил за плуг. Но тот не повторил этого со своим сыном, отпустил его в город. Судьба привела юного Виктора на другую пашню – к Михаилу Пришвину, к Андрею Платонову, к людям, понимавшим трагедию русской деревни, где лучших хлеборобов выдёргивали из своих хозяйств, отрывали от кормилицы земли.

Однажды Андрей Платонов проговорил с Виктором Боковым всю ночь, чем вызвал гнев жены, Марии Александровны: «Сколько можно объясняться с мальчишкой?» Боков рассказал об этом случае в стихах: «Улыбка озорная Андрея озарила, В глазах сверкнули слёзы: – Я с Виктором, Мария, Могу вести беседу, Пока не обветшаю!»

Да, им было о чём поговорить. Но неиссякаемая пытливость Бокова, искренность, так трогавшая его первых наставников, были неизбежно наказуемы, ведь для выживания требовалось или двоемыслие, или вовсе немыслие. Когда трусливую покорность голосовавших за беспощадное уничтожение так называемых врагов народа снисходительно называют недомыслием, не верьте – то был животный страх, заставлявший выдавать на расправу других по принципу: лишь бы не меня.

В атмосфере повального доносительства под псевдонимом патриотизма Боков взял в руки балалайку не только из любви к ней, но и из чувства самоспасения, ибо человек с балалайкой никак не совпадал со зловещими карикатурами на врагов.

Но и балалайка ему не помогла. В 1942 году курсант Виктор Боков был осуждён «за враждебные разговоры» трибуналом Новосибирского гарнизона. Освободился из лагеря в 1947-м. Как тогда говорили, «отделался лёгким испугом». Но в том, что этот испуг был лёгким, сомневаюсь. У всех, кто вернулся, подспудно жил страх, что за ними могут «прийти» повторно. Боков заглушал его балалаечными переборами, залихватскими частушками и подчёркнуто оптимистическими высказываниями. Но и в частушки врывались, царапая, как колючая проволока, лагерные отзвуки: «Волнами, волнами Рожь на меже. Все мои конвойные На пенсии уже…» Добавлю: и наверняка на гораздо большей пенсии, чем их крестники.

Сохранились стихи Бокова, сложенные «там» (тюрьма в Старокузнецке, 1942): «По лету, по осени, В ночи, под тишок, Схватили и бросили В тесный мешок».

В 1944 году в лагере Орлово-Розово <Кемеровская область=""> он сочинил: «Товарищ Сталин! Камни говорят И плачут, видя Наше замерзание. Вы сами были в ссылках, Но навряд Вас угнетало Так самодержавие. <…> Я – весь Россия! Весь, как сноп, дымлюсь, Зияю телом, Грубым и задубленным. Но я ещё когда-нибудь явлюсь, Чтобы сказать От имени загубленных». Выполнить это обещание сразу после освобождения нечего было и думать. Заговори Боков тогда от имени загубленных – и на кону оказалась бы уже не свобода, а сама жизнь. Поэтому он снова взялся за балалайку, заслонил себя стеной хора Пятницкого.

Лишь через много лет первые бреши пробили Александр Солженицын, Варлам Шаламов, Евгения Гинзбург, Георгий Владимов (написавший потрясающую лагерную повесть «Верный Руслан», хотя сам не был в лагере). Но и Боков стал возвращаться стихами в лагерные времена. Такие исповеди, и припоздав, не запаздывают.

«Утром хлеб выдавали бесплатно, Я играл на горбушке и пел, Шли по мне пеллагрозные пятна, Весь я, словно змея, шелестел. <…> И зияли в земле, словно в сердце, Сотни тысяч невинных могил. По тюремным решётчатым сенцам Как хозяин Лаврентий ходил». Иногда Боков даже признавался, что боится запамятовать пережитое. «Помню взлёт пирамиды Хеопса И музейный палаш на бедре. Забываю, как бабы с колодца Носят слёзы в железном ведре».

Как-то у него судорожно вырвалось: «О, если б все замученные встали И рассказали правду обо всём!»

Всю глубину крестьянской трагедии открывает в записках поэта «Над рекой Истермой» исповедь его односельчанина о сталинской коллективизации:

«Я тебе, милый человек, признаюсь, – говорит мне бригадир колхоза Егор Семёныч Колчин, – что большевики сотворили, то и бог не смог сделать. Раньше своего собственного – никому бы щепки не отдал, а сейчас идёшь мимо сарая и амбара своего и даже памяти на них нет, будто и не ты заводил!»

Но Бокова глубоко ранило и то, как вместо чаемого социализма с человеческим лицом появилась мордяра нашего отечественного предпринимательства, с волчьим оскалом и челюстями, запросто пережёвывающими фабрики, заводы, нефтяные промыслы, а заодно и незащищённых стариков-пенсионеров.

Боков написал в 1999 году: «Сеяли мы всё разумное, А неразумное взошло! И сколько зря людей загублено, И сколько не туда пошло. Нет мудрости, и нет решимости, И нет защиты от помех. Вовсю трещит наш дом терпимости, И нет согласья между всех. По-прежнему Россия корчится. Всем управляет крик «Долой!». Не знают, чем всё это кончится Ни Бог, ни царь и ни герой!»

В отчаянье Боков даже пробовал помириться со своим врагом – Сталиным, но слова сами восстали, сопротивляясь изо всех сил, и получилась, по-моему, невольная пародия: «Что теперь со мной – не пойму. От ненависти пришёл я к лояльности. Тянет и тянет меня к нему, К его кавказской национальности!» Примирения не состоялось, да и не могло состояться.

О многострадальном идеалисте Викторе Бокове Александр Межиров с любовью написал: «Всё тоскую по Москве, по Бокову, По его измученному лбу».

Я тоже тоскую по вам, Виктор Фёдорович, по вашей неисчерпаемой неподдельности, восхищаюсь вашей доброй энергией, отданной другим.

А недобрая энергия к недобру и ведёт. И от неё надо решительно избавляться, навсегда оставив наконец Сталина в прошлом, если мы хотим наладить нашу жизнь.

А ещё надо много читать, но не без разбору, а только то, что взращивает вкус и совесть, включая ваших любимых Андрея Платонова, Михаила Пришвина, Бориса Пастернака, Марину Цветаеву. И почаще петь и слушать не зомбирующую попсу, а музыкальную классику и такие чистые добрые песни, как ваш «Оренбургский платок», дорогой Виктор Фёдорович.

* * *

Кесарю – кесарево.
Слесарю – слесарево.
Боков был с детства в книги ныряльщиком,
а его сделали шлифовальщиком.
Но замечали начальнички новые:
мысли у парня – не отшлифованные.
И околхозивание и пролетарщина –
что это было?
Горькая барщина.
Кожу сдирают,
снимаючи стружку.
Что же он выбрал?
Частушку-вострушку.
Выбрал он в мире арестов, расстрельства
мир скоморошистого менестрельства,
и драгоценная лёгкость характера
блеском алмазным
глаза окаратила.
И про него сочинили любовненько
добрую шуточку:
«Бокову – Боково»,
ибо он матом с устатку не лаялся,
а, как на ветке глухарь, балалаился
так, что девчушечки прыгали с печечек,
чтоб хоть в любви он был из обеспеченных.

Да вот спасения не получается,
если вас любят полуучастливо.

Искренность, будто бы пенная брага,
и довела его до ГУЛАГа,
ибо язык привыкает к свободочке
под поцелуи с чуточкой водочки.
И не спасла его балалаечка
от предсказания сердца болящего:
знай, что поэт – обречённая птица
и наступает пора расплатиться.
И превратился он из шлифовальщика
в доку –
в частушечника-шифровальщика
боли своей, навсегда в нём сокрытой,
но никогда и никем не убитой.

Принадлежит он к тем, кто не пришлые,
выросшие из Платонова, Пришвина,
русской земли каждый страждущий ком
нежно прикрыв оренбургским платком.
Евгений ЕВТУШЕНКО


Сибирская плясовая

Эх, бей, дроби,
Выкаблучивай,
Надо мною на Оби
Не подшучивай!

Эх, чуб волной,
Не гонись за мной,
У меня кудёрушки
Только для Егорушки.

Я уж год
Как Витина,
Моя любовь
Действительна!
Мой Викторушка, как солнышко,
По реченьке плывёт,
Держит в рученьках весёлышко
И песенки поёт!

Как у нас Иртыш-река,
Сами знаете кака.
С Обь-рекой сливается,
Счастья добивается!
1972

Вспоминая похороны Пастернака

Болит плечо от гроба
Всё нынешнее лето.
Не умолкает злоба
В тех, кто травил поэта.

– Вон! – было на плакатах.
– Иуда! – на хоругвях.
Как бездари богаты
На площадную ругань!

Бесчестили Живаго,
Клеймили дух романа.
И плакала отвага
Перед лицом обмана.

Он, как орёл в ущелье,
Он, как Эльбрус в долине,
Лежал в последней келье,
В сосновой домовине.

К нему тянулись лики,
Над ним царила ясность.
Сказать, что он великий,
Не побоялся Асмус.

Я шёл к нему в метели,
Меня всего знобило.
Великая потеря,
Великая могила.
1989
* * *

Мордастая толпа временщиков
Стояла, словно тьма, на мавзолее,
А я стоял в берёзовой аллее,
Заплатку пришивал к штанам веков.

Шли миллионы пяток по брусчатке,
А генерал натягивал перчатки
И шпорами подталкивал коня,
И время обходилось без меня.
2000

"