Posted 30 сентября 2010,, 20:00

Published 30 сентября 2010,, 20:00

Modified 8 марта, 06:38

Updated 8 марта, 06:38

Наблюдательный, как пчеловод

Наблюдательный, как пчеловод

30 сентября 2010, 20:00
Александр КУШНЕР 1936, Ленинград

Счастливый человек, Александр Кушнер и в поэзии счастлив как никто.

Родившийся в семье военно-морского инженера, он с детства ушел в дальнее плавание по волнам русской литературы и постепенно из высококлассного читателя превратился в живого классика, превзойдя, с моей точки зрения, своего любимца Афанасия Фета по всем статьям. Не преувеличиваю – и по технике стиха, и по эмоциональности, хотя и сдерживаемой, как у Фета, но более подвижной и гибкой, да и по философии, гражданской и личностной, по вживанию в культуру других народов, где превалируют древние греки и англичане, но нашлось место и для итальянцев, французов, испанцев и даже американцев. Но он еще и блестящий эссеист, обнаруживающий тонкое литературоведческое понимание тех авторов, которыми он как читатель так влюбленно восхищается.

Он осовремененный традиционалист, а завидное душевное здоровье защищает его и от разъедающего душу скептицизма, и от сентиментальной риторики выгодно выставляемого на продажу якобы бескорыстного псевдопатриотизма.

Кушнер не боится беспощадно, но не зло, а со сбалансированным чувством юмора анализировать недостатки даже своих литературных учителей, начиная с признанных классиков и не боясь тронуть самого неприкасаемого из них – Иосифа Бродского. Его он назвал тираноборствующим тираном, которого легче вообразить с имперским жезлом в руке, чем в лохмотьях Христа.

Кушнера иногда упрекают в отвлеченном мудрствовании, но мало кто мог написать такой блистательный набросок женщины, примеряющей новое платье:

«Мне весело: ты платье примеряешь, Примериваешь, в скользкое – ныряешь, В блестящее – уходишь с головой. Ты тонешь, западаешь в нем, как клавиш, Томишь, тебя мгновенье нет со мной. / Потерянно смотрю я, сиротливо. Ты ласточкой летишь в него с обрыва. Легко воспеть закат или зарю, Никто в стихах не трогал это диво: «Мне нравится», – я твердо говорю. / И вырез на спине, и эти складки. Ты в зеркале, ты трудные загадки Решаешь, мне не ясные. Но вот Со дна его всплываешь: всё в порядке. Смотрю: оно, как жизнь, тебе идет».

Какая удивительная свобода художнической кисти! Она будто перешла из еще теплой руки Рембрандта, написавшего свою Саскию с гордостью обладания ею и навсегда обернувшегося вместе с ней ко всему человечеству.

Бродский, надо отдать ему должное, на этот раз очень точно разглядел своего нельстивого полемиста и одновременно скрупулезного читателя:

«…Александр Кушнер – один из лучших лирических поэтов XX века, и его имени суждено стоять в ряду имен, дорогих сердцу всякого, чей родной язык русский. <…> Жизнь его внешними событиями не богата и в стандартную поэтическую биографию не укладывается. Поэтическими биографиями – преимущественно трагического характера – мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное. <…> Можно отсидеть двадцать лет в лагере или пережить Хиросиму и не написать ни строчки, и можно, не обладая никаким опытом, кроме мимолетной влюбленности, написать «Я помню чудное мгновенье». <…> У искусства – свое прошлое, свое настоящее, свое будущее, своя логика и динамика».

Жесткое стихотворение Кушнера, начинающееся лермонтовской строкой «С свинцом в груди и жаждой мести…», – это предметный урок настоящей поэзии, когда в косноязычии и шокирующих звуковых стыках проявляется высшее мастерство, не позволяющее себе красивостей, да еще в разговоре о смерти.

Когда-то меня восхитили ранние стихи Кушнера: «Танцует тот, кто не танцует, Ножом по рюмочке стучит. Гарцует тот, кто не гарцует, С трибуны машет и кричит. / А кто танцует в самом деле И кто гарцует на коне, Тем эти пляски надоели, А эти лошади – вдвойне!» И я сразу понял, что пришел большой поэт. В поэзии Кушнер артистически и танцует, и гарцует, как хочет, и что-то не похоже, чтобы ему надоели эти пляски и эти лошади.

В поэзии он пристален и зорок, как художник, внимателен и нежно заботлив, как пчеловод. Он умеет разглядеть простое чудо жизни и виртуозно его передать. Его лучшие стихи поражают роскошеством при спартанской словесной экономности.

Кто до него осмелился так запросто рифмовать деепричастия? Наряду с такими суперрифмами, как «прельщен – плющом», он не гнушается и глагольными рифмами-простушками. Он всем своим мастерством успокоил нас и ласково принудил доверять ему на слово, что делать так, как это делает он, можно, даже если это иногда нельзя. Но волшебный гипноз читательского доверия не расслабляет его, а позволяет заниматься и восхитительными забавами, как, например, поражающий своей акробатической рисковостью почти цирковой номер с параллельными текстами из Корнея Чуковского и «Двенадцати» Александра Блока, каковые действительно иногда выглядят почти двойняшками. Он еще и веселый человек, Сашенька Кушнер.

Ну и концовочку он отчебучил в стихотворении, начинающемся вот эдак:

«Как стояли, так пусть и стоят Эти вещи, не надо местами Их менять. Я педант, ретроград, Консерватор и трус, между нами».

И вдруг откуда ни возьмись такенное:

«Только дай победить февралю – И октябрь заберется под шторку… Революционерку люблю, Экстремистку люблю, фантазерку».

Вот вам и мирный вроде господин, главный редактор «Новой библиотеки поэта», Александр Семенович Кушнер. Что за наглец и завистник его когда-то Скушнером обозвал?

Борис Пастернак сформулировал заповеди для подлинного поэта: «И должен ни единой долькой Не отступаться от лица, Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца». С этим у Александра Семеновича полный, как ныне говорят, совпадец. Мои поздравления.

* * *

Саша Кушнер в Иркутской области,
наблюдательный, как пчеловод,
выдал чтенье на уровне доблести –
без подделыванья под народ.
Выбор был ненадменным дарением
и доходчивым стал потому,
что людей возвышал он доверием
к их и совести, и уму.
И внимали без малой заминочки
петербуржцу с тончайшим пером
с птицефабрики наши зиминочки
и дедуля, ведущий паром.
А рыбак в сапожищах резиновых,
самогоном разя наповал,
хрипанул: «Ну и глыбко в Россию вник,
хотя он…» – и себя оборвал.
Хорошо оборвал.
Дал надеяться,
что порой не со зла наши ляпы.
Чем же русская интеллигенция
без российских евреев была бы?
Пастернак мылом детским черемуховым
с обожаньем дышал в поездах,
так за что его, как зачумленного,
доконали,
роман не издав?
Мандельштам с заклинанием жреческим
обращался из лагеря к нам
и к тосканским,
всечеловеческим,
не достигнутым нами холмам.
Жрец поэзии из Петербургщины,
Саша Кушнер, в котором слились
юморинки лицейские, буршевы,
духа ангелокрылая высь.
Вот и вышел ты, Сашенька, в классики,
непростейший наш сов. человек,
чуть и лысенький, но вихрастенький,
и икрастенький, как древний грек.
Что-то в наших традициях рушится,
но бывает минута така,
когда все мы
как совесть русская
для какого-нибудь рыбака…
Евгений ЕВТУШЕНКО


Наши поэты

Конечно, Баратынский схематичен.
Бесстильность Фета всякому видна.
Блок по-немецки втайне педантичен.
У Анненского в трауре весна.
Цветаевская фанатична Муза.
Ахматовой высокопарен слог.
Кузмин манерен. Пастернаку вкуса
Недостает: болтливость – вот порок.
Есть вычурность в строке у Мандельштама.
И Заболоцкий в сердце скуповат.
Какое счастье – даже панорама
Их недостатков, выстроенных в ряд!

<1971>

* * *

Памяти Иосифа Бродского

Я смотрел на поэта и думал: счастье,
Что он пишет стихи, а не правит Римом,
Потому что и то и другое властью
Называется, и под его нажимом
Мы б и года не прожили – всех бы в строфы
Заключил он железные, с анжамбманом
Жизни в сторону славы и катастрофы,
И, тиранам грозя, он и был тираном,
А уж мне б головы не сносить подавно
За лирический дар и любовь к предметам,
Безразличным успехам его державным
И согретым решительно-мягким светом.

А в стихах его власть, с ястребиным криком
И презреньем к двуногим, ревнуя к звездам,
Забиралась мне в сердце счастливым мигом,
Недоступным Калигулам или Грозным,
Ослепляла меня, поднимая выше
Облаков, до которых и сам охотник,
Я просил его все-таки: тише! тише!
Мою комнату, кресло и подлокотник
Отдавай, – и любил меня, и тиранил:
Мне-то нравятся ласточки с голубою
Тканью в ножницах, быстро стригущих дальний
Край небес. Целовал меня: Бог с тобою!

<1998>

* * *

«С свинцом в груди и жаждой мести»
Иль «с страстной женскою душой»…
Не верь, что звук дороже чести,
Важнее горечи земной,
Нет, есть такая боль, что звуки
Как бы немеют перед ней, –
Так трут виски, сжимают руки,
Огня пылают горячей.

Есть неуступчивая косность,
Неустранимая тоска…
Что перед нею виртуозность?
Кому нужна она? Строка
В бугры сбивается и складки,
Вся, как в запекшейся крови,
И не стыдятся, как в припадке,
Ни слабой рифмы, ни любви.

<2002>

* * *

Представляешь, каким бы поэтом –
Достоевский мог быть? Повезло
Нам – и думать боюсь я об этом,
Как во все бы пределы мело!

Как цыганка б его целовала
Или, целясь в костлявый висок,
Револьвером ему угрожала.
Эпигоном бы выглядел Блок!

Вот уж точно измышленный город
В гиблой дымке растаял сплошной
Или молнией был бы расколот
Так, чтоб рана прошла по Сенной.

Как кленовый валился б, разлапист,
Лист, внушая прохожему страх.
Представляешь трехстопный анапест
В его сцепленных жестких руках!

Как евреи, поляки и немцы
Были б в угол метлой сметены,
Православные пели б младенцы,
Навевая нездешние сны.

И в какую бы схватку ввязалась
Совесть – с будничной жизнью людей.
Революция б нам показалась
Ерундой по сравнению с ней.

До свидания, книжная полка,
Ни лесов, ни полей, ни лугов,
От России осталась бы только
Эта страшная книга стихов!
<2005>

"