Posted 31 января 2008,, 21:00

Published 31 января 2008,, 21:00

Modified 8 марта, 08:12

Updated 8 марта, 08:12

Трое неразделимых. Отец и сыновья Аксаковы

Трое неразделимых. Отец и сыновья Аксаковы

31 января 2008, 21:00
Трое неразделимых. Отец и сыновья Аксаковы

О писателях Аксаковых – Сергее Тимофеевиче (1791–1859) и его сыновьях: старшем Константине (1817–1860) и младшем Иване (1823–1886) – трудно было бы говорить по отдельности, настолько сыновья, как ветви родового древа, пристволились к отцу, взросли на его духовной почве. Они принадлежали не к дворянству бальных щелкоперов и ловцов счастья и чинов и находили счастье не в денисодавыдовском задоре без стеснения отважно, но все-таки не по-христиански восклицать: «Я люблю кровавый бой!» Семья Аксаковых принадлежала к тем дворянским семьям из первой русской интеллигенции, где детям милее звона шпор был шелест страниц, сливавшийся с шелестом природы, где чтение было самым главным приключением, а писать стихи хотя бы в юности так же естественно, как читать стихи других поэтов.

Нынешние графоманы и не думают читать чужие стихи – чтобы не подражать, как сами это объясняют. На деле они вообще ничего не читают, потому что не думают; и не думают, потому что не читают.

Аксаков-отец так изобразил воробьиные ссоры своих современников – литературных чирикателей (сих птичек и сейчас не поубавилось):

«Одна другую клюнет в ножку, Уж корму не дает одна другой Иль с баночки долой толкает; Хоть баночка воды полна, Но им мала она. В просторе тесно стало, И прежня дружества как будто не бывало. И дружбы и любви раздор гонитель злой! Уж на ночь в кучку не теснятся, А врознь все по углам садятся! Проходит день, проходит и другой, Уж ссорятся сильнее И щиплются больнее… Ах! лучше бы в нужде, но в дружбе, в мире жить, Чем в счастии раздор и после смерть найтить! Вот так-то завсегда и меж людей бывает: Несчастье их соединяет, А счастье разделяет».

Не скажу, что эти стихи ослепительно хороши, но всё в них по делу.

Между прочим, Сергею Тимофеевичу Аксакову, по мнению радикалов, убаюкивающему гражданскую совесть воспеванием удочки и охотничьего ружья, принадлежат остроумные строки, передававшиеся из уст в уста во время махания кадилами по поводу победы над Наполеоном, оплаченной столькими русскими жизнями: «Рукою победя, мы рабствуем умами, Клянем французов мы французскими словами».

В почти безвоздушные беспушкинские времена сразу запоминались афоризмы из Никола Буало в вольном переводе Аксакова-отца, с такой редкостно тихой нежностью написавшего «Детские годы Багрова-внука», но сохранившего гражданское презрение: «Для дел бессовестных – нет совестных судов…»

И это тоже он: «Служить – уж значит красть; а кто не мыслит так – По мненью общему, конечно, тот дурак…»

Какой любовью к поэзии должен был обладать юный Сергей Тимофеевич, чтобы выполнять капризы Гаврилы Державина, неудержимо требовавшего чуть ли не безостановочно декламировать подряд его, Гаврилы Романовича, стихи и даже трагедии! Можно догадаться, что читал Аксаков мастерски. Но ему приходилось тяжеленько, особенно когда живой классик заставлял исполнять старые стихи в новых и обычно ухудшенных вариантах:

«Нетерпеливость, как мне кажется, была главным свойством его нрава… Как скоро его оставляло вдохновение – он приходил в нетерпение и управлялся уже с языком без всякого уважения: гнул на колено синтаксис, словоударение и самое словоупотребление. Он показывал мне, как исправил негладкие шероховатые выражения в прежних своих сочинениях, приготовляемых им для будущего издания. Положительно могу сказать, что исправляемое было несравненно хуже неисправленного, а неправильности заменялись еще большими неправильностями».

Ворчливые требования Державина принимали подчас юмористические формы. «В первый раз я очень смутился, – вспоминает Аксаков, – когда он приказал мне прочесть, в присутствии молодых девиц, любимую свою пиесу «Аристиппова баня», которая впоследствии напечатана, но с исключениями. Я остановился и сказал: «Не угодно ли ему назначить что-нибудь другое?» – «Ничего, – возразил, смеясь, Гаврила Романыч, – у девушек уши золотом завешаны».

Вот с какой откровенностью написаны эти мемуары, которые могли бы показаться даже оскорбительными, если бы в них не было любви к предмету воспоминаний. Эту замечательную черту перенял у отца и старший сын Константин Сергеевич, посвятивший жизнь несколько патриархальному, иногда наивному, но самому искреннему славянофильству. За его публицистику, призывавшую к соборности, которая только и могла, как ему казалось, спасти человечество, его прозвали «славянофильским Белинским», хотя любимым поэтом пламенного славянофила был немец Гёте.

Чтобы окончательно проникнуться национальным духом, Константин заказал длиннополый зипун-«святославку», как говаривали злые языки, театральному портному, завел мурмолку. Словом, как рассказывал, шутя, П.Я. Чаадаев, «оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина». Однако Константин был несгибаем: «Фрак может быть революционером, а зипун – никогда. Россия, по-моему, должна скинуть фрак и надеть зипун – и внутренним и внешним образом». Этот тезис автор подкрепил и стихами: «Я надеваю Русскую одежду. И имя самое мое теперь Звучит мне как бы вновь Всем Русским звуком…»

Именно вызывающе отращенная борода Константина Аксакова, находившегося на государственной службе, вызвала специальный циркуляр министра внутренних дел, запрещающий дворянам носить бороды. Боже мой, какие в России разыгрывались околобородные страсти! Что делать, даже борода воспринималась как бунт.

В 1857 году Константин Аксаков издавал газету «Молва», которая просуществовала всего восемь с половиной месяцев и была закрыта после выхода 38-го номера. Но в 36-м номере в статье «Опыт синонимов. Публика – народ» он успел написать: «Публика преходяща, народ – вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте; в народе – золото в грязи».

Сообразно нравственным правилам образованных людей, Александр Герцен высоко ценил своего постоянного оппонента: «Он за свою веру пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны».

Константин Аксаков безоглядно, как только и мог, писал Н.В. Гоголю по его возвращении из Иерусалима о «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Я должен сказать вам всё, что у меня на душе… Во всем, что вы писали в письмах, и в книге вашей особенно, вижу я прежде всего один главный недостаток: это ложь. Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки, нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою. Такая ложь, ложь внутренняя, рядится всего более в одежду правды, искренности, простоты и прямоты. Такова ваша книга».

Гоголь ответил незамедлительно, платя за откровенность откровенностью, тоже нелегкой для адресата, но всё же не пересекающей грань человечности. На это оказались неспособными ни Станислав Куняев, говоря о Булате Окуджаве, ни Иосиф Бродский, позволивший себе пренебрежительно отзываться о Фриде Вигдоровой, которая бесстрашно застенографировала ход суда над ним и обнародовала свою стенограмму, сделав его имя известным миру.

Гоголь невесело, но по-братски спросил Константина Аксакова: «Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен, или что вы не измените его никогда, тогда как, идя по той же дороге исследований, вы можете найти новые стороны, дотоле вами не замеченные, вследствие чего и самый взгляд уже не будет совершенно тот, и что казалось прежде целым, окажется только частью целого».

Вот это уровень взаимоисповедальности, который мы – увы! – потеряли, разучившись разговаривать на высоте нелицеприятной, но все-таки не переходящей на личные оскорбления откровенности. Это и была поэзия смысла жизни, которая выше слов, просто-напросто записанных столбиками.

Таков же был и младший Аксаков – Иван Сергеевич, гордо и язвительно написавший о себе в автобиографии (28 апреля 1861):

«Никаким награждениям знаками отличия не подвергался».

В 1849 году он был по личному повелению Николая Первого арестован и допрошен. От него потребовали заполнить вопросник о славянофильстве, о его собственных политических взглядах. Ответил он в своем духе – искренне, весьма невыгодно для себя самого в глазах государя.

Но Николая эта невыгодная искренность, видимо, поразила, и он совершил, может быть, лучший поступок за всю свою жизнь, написав начальнику Третьего отделения графу А.Ф. Орлову: «Призови. Прочти. Вразуми. Отпусти!» И Ивана Аксакова отпустили.

Читая его стихи, я будто чувствую себя им, но только с разницей ровно в сто лет, вспоминая, как в 1948 году был вышиблен из школы.

Он любил старшего брата, но считал, что его «обожествление народа» и попутное сентиментальное захваливание народу отнюдь не поможет: «Я не могу, подобно Константину, утешаться такими фразами: «главное – принцип, остальное – случайность», или «что русский народ ищет Царства Божия!..» и т.д. Равнодушие к пользам общим, лень, апатия и предпочтение собственных выгод – признаются за искание Царства Божия!.. Это всё равно, что говорить голодному: друг мой, ты будешь сыт на том свете, а теперь голодай – это случайность; намажь хлеб принципом вместо масла, посыпай хлеб принципом – и вкусно: нужды нет, что сотни тысяч умрут, другие сотни уйдут, – это случайность. Легкое утешение».

Добро б мечты, добро бы страсти,

С мятежной прелестью своей,

Держали нас в могучей власти,

Сбивали нас с прямых путей!

Нет! счастьем мелкого объема

Довольны мы, без бурь, без грома…

* * *

Я сразу полюбил всех трех Аксаковых –
наивных, мудрых дедушек моих,
и я с такою радостью раскапывал
то строчечку, то сразу целый стих.
Во мне так много мной неразглашаемого –
и потому всё чаще я молчу,
и улучшателем неулучшаемого
я больше быть на свете не хочу.
Как западням, не верю злобным заповедям,
что русским враг, кто кровию не чист,
ведь был таким славянофилом-западником
один афрокурчавый лицеист.
Чего еще хотите вы, чего еще?
Я соблюдаю тайны, этикет.
Но что-то есть во мне и от чудовища,
да в ком из нас чудовищ этих нет!
И так вот я живу, большой и маленький,
и возрасту, и веку вопреки.
Но мне поможет лишь цветочек аленький
из теплой, в жилках дышащих, руки.
Евгений ЕВТУШЕНКО

"